Псевдо
Шрифт:
Я не мог отказаться. Лучший способ доказать, что вы в действительности не существуете, это встретить человека в открытую, с носом, с мордой и разным словесным фоном. Лучшего доказательства небытия не существует.
Итак, я принял своего редактора и госпожу Ивонн Баби в Копенгагене. Встреча состоялась не «в доме у Ажара», как у нее написано, потому что в клинике было нельзя. Жена доктора Христиансена пустила меня к ним пожить. Там был даже садик с собаками. Сенбернарами. Сенбернары не кусаются, несмотря на свою известную репутацию.
Алиетта специально приехала из Кагора, чтобы поддержать меня во время этого испытания. Может, она была
— Ваша книга производит слегка непричесанное впечатление…
Ха-ха. Теперь-то я смеюсь, а тогда было не до смеха. Я совершенно не растрепан. Я трепан. Год за годом меня трепала жизнь.
— Простите, у меня икота.
— Вы знаете, это совсем не похоже на книгу начинающего писателя…
Я чуть не описался от счастья. Я вечно писаюсь к месту и не к месту. Мечтаю об облегчении.
Я не произведение начинающего писателя. Я произведен веками и комбинациями заслуженных, тысячелетиями сцеплявшихся генов. Какие уж тут начинающие писатели.
Алиет пришла мне на выручку и подала чай. Я налил себе чашку, положил сахар. Крыс не добавлял. Ничего такого. Чай с сахаром. Все как у людей.
— Вам совсем никто не помогал?
Тут у меня был соблазн. Я мог устроить серьезные неприятности Тонтон-Макуту. Стоило мне сказать слово, и он бы стал орать, все отрицать, протестовать, опровергать, все для того, чтобы своим преувеличенным протестом дать понять, что он очень даже мне помогал, хоть как-то все причесал-пригладил.
В минуту ненависти мне захотелось все это на него навесить. Сказать госпоже Симон Галлимар, что это он убедил меня сделать книгу из мучений моей матери.
И тут случилось необъяснимое. Впервые в жизни мне захотелось быть собой. Не удавом, хотя удавы ни в чем не виноваты, тем более в наших хороших поступках.
— Никто мне не помогал. «Голубчик» целиком автобиографическая книга. Редактор улыбнулся:
— У вас и вправду прекрасное чувство юмора.
Накося выкуси. Попробуйте шесть месяцев быть удавом в Париже — потом говорите о чувстве юмора. Как только гады видят кого-то, кто не похож на них, они кричат: «Гад!»
— По-видимому, литература — смысл вашей жизни, — сказала госпожа Галлимар.
Я кивнул. Алиетта положила мне руку на плечо, чтобы успокоить. В конце концов, это не большее вранье, чем единороги или форель на дереве в Кагоре.
— Должна вам сказать, что снова встал вопрос о литературных премиях…
— Вы же знаете, я отказался…
Это была правда. Утром в день присуждения литературных премий, в 1974 году, Алиетта отнесла издателю и членам литературных жюри письмо, в котором я снимал свою кандидатуру.
В то время у меня было достаточно причин, чтобы не засвечиваться. Я всегда хотел быть врачом, педиатром, потому что все идет оттуда, и, если вовремя вмешаться, наверно, еще можно что-то изменить, помочь. Но я был не способен семь лет упорно учиться. Поэтому стал делать аборты — так мне казалось, что я спасаю человеческие жизни. Настоящие врачи донесли, что у меня подпольная медицинская практика.
Пришлось лечь на дно.
Я искал другие пути войти в норму и снова завязать отношения с реальностью. Это было мое первое близкое знакомство с галоперидолом и с нейролептиками. Элоиза уже получила диплом филолога, и я трудоустроил ее в публичный дом на улице Гут Дор, там было еще три девицы, обслуживавшие в среднем по полета клиентов в день. Поскольку все посетители были негры, в расизме нас было не обвинить. Элоиза помогла мне
Я не хотел быть признанным ни буйным, ни наследственным больным, ни, главное, симулянтом, потому что я прекрасно знал, что я — не удав. Нейролептики вызывали моментами особенно жуткую ясность ума, и тогда мои человеческие характеристики просто бросались в глаза.
Словом, неподходящий был момент для того, чтобы предстать перед публикой. Все, что я хотел, — это ни слухом ни духом. Мир в душе.
Поэтому я отказался от премии, но через несколько месяцев написал письмо своему издателю, говоря, что это неправда, что я не отказывался от премии, что первое письмо было фальшивым, Я не хотел, чтоб кто-то мог подумать, что я асоциален или что у меня принципы.
Я не так-то прост. К сожалению, простых людей вообще нет.
Мой редактор, казалось, чувствовал себя не совсем ловко.
— Но я думал, что то письмо было фальшивым…
Что я по-настоящему ненавижу, так это ложь, уж слишком это честное дело.
— Я — сложный человек.
Ну, тут я их все-таки сделал. Они обрадовались и успокоились. Сложные чувства — модная штука. Больше они ничего не говорили. Я был в русле новейших течений. На злобе дня. И кроме того, я чистосердечно признался. Это их растро-ого-ого-растрогало. Открытый человек — душу нараспашку. Вот он я, во всей наготе. Берите меня, люди. Человеческие документы раскупаются лучше, чем романы.
— Послушайте, — сказал я. — Это невозможно.
— Что невозможно?
Но это было невозможно. Такая любовь, как у меня, всегда превращается в ненависть. Я никогда не прощу.
— Ну что вы, господин Ажар, у каждого бывают психологические трудности…
Я всхлипнул было, но боялся переборщить.
— Вспомните, что ваша первая книга сразу была замечена и привлекла пятнадцать тысяч читателей…
Неправда. Они прочли мою книгу и, может быть, получили удовольствие, потому что в ней говорится про кого-то другого, и им стало легче. Но я их не привлек. Мысль о том, что книга может привлечь пятнадцать тысяч человек, — ужасна. Даже если это книга, которая рассказывает о том, как похудеть, и то рекомендуется осторожность.
Я не хочу, чтобы кто-то следовал за мной. Клянусь всем, что есть святого, не хочу никого никуда вести.
Это самозащита, только и всего.
А в остальном я говорю тихим голосом, как мышка, — Ажар, это по-угро-фински «мышка», я тихим голосом кричу только об одном, о том, что мне страшно, что будет еще страшнее, что страх в 1976 году такой же, как всегда, только больше, он — единственная абсолютно подлинная вещь, глубокая, универсальная, по-братски разделенная на всех, и в тот момент, когда я пишу эти строки, волосы встают у меня дыбом при мысли о том, что я сижу на стуле, и никто-никто не поручится, что это — стул, а не что-то вроде как бы агента или члена опасного заговора с целью придания окружающему миру спокойного, обычного, привычного вида.