Пташка
Шрифт:
Я перестаю ставить на канарейках опыты, связанные с их способностью летать. В моем сне я и так все давно понял. Теперь, когда я уже не просто мальчишка, полеты интересуют меня гораздо меньше — во всяком случае, как человека. Куда приятнее любоваться свободным, естественным полетом птицы, чем наблюдать, как она летит с привешенными гирьками или с выщипанными перьями. Полет практически невозможно разложить на составляющие элементы. Овладевать нужно всем сразу, нельзя научиться летать по частям.
Цены на канареек действительно поднимаются, и я продаю своих птиц оптовому покупателю из Филадельфии
А вот что меня действительно беспокоит, так это то, что меня могут призвать в армию, как только мне исполнится восемнадцать. И с этим ничего не поделаешь. В армии-то мне канареек держать не разрешат, это уж точно. Не знаю, продолжится ли там мой сон, если у меня перед глазами не будет канареек. Однако вполне возможно, что, когда призывная комиссия увидит мою выпирающую, как нос корабля, грудную клетку, она сразу же меня забракует. Остается надеяться только на это.
Теперь отец относится к моим канарейкам совсем по-другому. Он очень ими гордится и то и дело рассказывает кому-нибудь в школе о них самих и о том, сколько денег я на них заработал. Там и без того все знают, что я помешан на птицах, но теперь всплывает денежная сторона дела.
Я демонстрирую один из моих орнитоптеров на уроке физики — он имеет такой успех, что его помещают в стеклянную витрину, стоящую в школьном зале. Это делает меня местной знаменитостью, эдаким чудаковатым Птахой, гением по части птиц, которого «еще выберут в сенаторы». Меня это мало заботит: если я и счастлив, то лишь оттого, что мне никто не мешает заниматься моими делами. Иногда мне очень хочется рассказать о моем сне Элу, но я понимаю, что не стоит. Он не поймет. Эл реалист. Он попросту решит, что я окончательно спятил, вот и все. Кроме того, я боюсь, что мой сон растает, если о нем кому-нибудь рассказать.
Зиму я провожу в вольере, обучая детей Перты. По ночам я летаю и затеваю всяческие игры, теперь с моими собственными детьми, а днем как бы тоже продолжаю с ними играть, но уже как человек, а не кенар. Оба выводка настолько похожи, что обучать птенцов Перты мне совсем не в тягость, даже наоборот. Я знаю их, как своих собственных.
Детей Перты, а заодно и ее саму, я учу прилетать на свист. Он очень похож на тот звук, которым я научился отвечать, когда канарейки «квипают», чтобы я им дал корм. По этому сигналу они летят ко мне и садятся на руку, чтобы я их покормил. Они едят из моих рук, склевывают с пальца, берут корм из моих губ — все, что угодно. В конце концов они совсем привыкают не бояться меня — ну прямо как моя Пташка. Они и вправду мои дети, даже днем.
Теперь я учусь в выпускном классе и предпочитаю ездить
В конце февраля погода стоит хорошая, и в один особенно теплый день я решаюсь! Выбираю из детей Перты самочку, с которой у меня установился особенно тесный контакт. Она так похожа на мою дочку из последнего выводка. Я сажаю ее на палец и выношу из вольера. Выйдя во двор, осматриваюсь, нет ли поблизости ястреба или кошки. Все чисто. Я подбрасываю ее в воздух, как уже не раз проделывал в вольере; этот старт я отрабатывал с канарейками в центральной части вольера, где висят гнездовые садки и куда открываются двери больших клеток. Зачем канарейкам нужно такое начальное ускорение? Чтобы они поднимались выше; точно так же поступают с голубями или охотничьими соколами.
Моя канарейка летит вверх, а затем садится на крышу гаража. Ее полет, который в клетке казался верхом совершенства, теперь выглядит неуклюжим. Она скачет по краю ската и «пипает» мне оттуда. На фоне огромного синего неба она кажется особенно маленькой — желтенькой и беззащитной. Я свищу и подставляю палец. Она сразу же слетает вниз и берет у меня из губ приготовленное лакомство. Я глажу ее по головке. Она взъерошивает перья и слабо пищит. На открытом воздухе ее писк почти не слышен. Она очень красивая, лимонно-желтого цвета, еще более насыщенного, чем у Пташки. В лучах зимнего солнца она прямо-таки светится чистотой.
Я подбрасываю ее, но на этот раз она летит дольше, перелетает через весь двор и приземляется на устроенный над крыльцом навес, на котором так любили сидеть мои голуби. У меня екает сердце. Канарейка летит очень красиво, но слишком уж далеко. Во рту пересыхает настолько, что мне едва удается свистнуть. Канарейка устремляется прямо ко мне и лихо опускается на палец — без лишнего порхания, просто сложив крылья.
В последующие дни я в основном вожусь с остальными птенцами Перты. Я подбрасываю их вверх по одному, и они все ко мне возвращаются. Это куда интересней, чем запускать голубей. Или модели самолетов. Ведь мои канарейки летают только благодаря мне и возвращаются только ради меня.
Каждую ночь я ожидаю, что теперь и мне самому доведется полетать на воле, но этого не происходит. Я ничего не понимаю… В моем сне дети начинают вылетать на свободу, я вижу, как они кружат над клеткой, но меня самого в ней словно заперли.
Через неделю я пробую подбрасывать сразу двух птиц. Я боюсь, что они могут не обратить внимания на мой свист, но все идет прекрасно, они возвращаются прямо ко мне. Я отпускаю их полетать на все более долгое время и не спешу подзывать свистом. Одной паре я разрешаю летать целые пятнадцать минут. Однажды я прохожу через двор, сажусь на ступеньку крыльца и любуюсь ими оттуда — вместо того, чтобы делать это, стоя перед вольером. Услышав свист, обе канарейки возвращаются без проблем. И все равно я сам не летаю; похоже, я стал узником моей клетки.