Регистратор
Шрифт:
Хождение за водой Регистратор любил: пока он беспрерывно качал насосом воду, мощная толстая струя била в ведро чистой, прозрачной и движущейся плотью, потом, поднявшись до края, захлебываясь от нарастающей бьющей струи, вода выплескивалась гладко, будто лакированными пластинками, он не удержался, окунул руку, ее схватило ломящим, приятным холодом, он тер ладонью по стенкам, хотя ведро было чистым, потом обмыл лицо несколько раз, чтобы проснуться. Рядом с колодцем стояло дерево, часть коры была кем-то срезана, Митя выбрасывал воду на кору, и за несколько лет заметил, валик утолщался, оголенное место обрастало валиком, валик утолщался, а оголенное место едва-едва зарастало, но все-таки зарастало, — теперь он вспомнил разрыв свой с Надей, точнее, вспомнил все раньше, когда подумал, что- все, наконец, кончено, и вместе с ее льдистостью оборвалось что-то и у него, и она, быстро одеваясь, все думала, как же все это изменить, или покончить разом все, или продолжать, но не так, а как? как можно было продолжать столько раз принятое мертвящее решение не видеться, не встречаться, как можно было соединить отвращение к нему со странной тайной тягой, которая неизбывно сидела в ней, в коже и ее руках, в ногах, как сладостно все текло сквозь плечи, спину и руки! и все шло ей, и их касание уничтожало все ее многомесячные нагромождения; странно, что сейчас, после ругани, весь ее антагонизм к нему пропал, исчез, и в ее отрицании уже не было ствола, остова, на котором вся ее неприязнь держалась, и возникла смелая, даже наглая мысль, которая, подавив все ее прежнее состояние, и противореча всему ее существу, все-таки явно возникала перед ней: почему же они не вместе? но эта мысль была одновременно кульминацией ее хороших мыслей о нем, после нее начинался, правда, долгий и пологий, но тем не менее спуск, к новой, разрастающейся неприязни; но пока все исчезало, она пыталась удержать тепло, поток, который был вокруг нее, хотя он становился все менее осязаем; странно, что теперь она чувствовала к нему тепло, она как бы видела его своим новым внутренним светом, который открывался в ней неизвестно откуда и шел из какой-то ее внутренней глубины, будто из приоткрывшейся внутри, закупоренной всегда железы, и тогда она чувствовала, что в это время становилась другой, совсем другой, и чтобы не терять времени удержать это, она не теряла времени на размышления, почему она так странна сама; позже, когда это пропадало, она была способна только на мимолетное обдумывание странного своего состояния, и сразу же отбрасывала все, как непонятно зачем нужное ей размышление. Но сейчас она стремилась всеми силами удержать это накатившее и ясное, и если бы он остался с ними на весь день, о чем она тайно, даже от себя тайно! желала, именно тайно: даже находясь в этом, вслух она не могла признать себе, что желала, чтобы он остался на весь день, хотя одновременно думала, что, может быть, с этого дня и началась бы их новая жизнь, без обрывов и без того прошлого, которое уже у них было; тогда, думала она, с этого момента, могло бы начаться новое их состояние, но сколько раз уже судьба обрывала ее мечтания-надежды: любое задуманное или загаданное таяло или рассыпалось; поэтому, не смея ни о чем думать, ни о чем, ни о чем! и ни на что надеяться, от этого возникшая в ней горечь разрасталась и переливалась на него, потому что он был тем, кто разбивал ее надежды; не смея ни о чем думать, она обнимала этим сейчас все, все, что было кругом, пытаясь удержать, не дать разъехаться, соединить все вместе, и его, вместе со всеми предметами, и хотя она была в другой части комнаты, и торопливо одевала себя, она обнимала его своим новым притяжением, и касалась его тела нежно, как только они могли это делать вдвоем, и растекалась
Иногда ему казалось, что происходит колебание времени, не течение с постоянной тягой, когда-нибудь гениальные физики откроют это странное свойство, из-за которого многое происходило: одно время перетекало в другое, воронки возникали непредсказуемо, затыкались, переполнялись, кто-то ходил по краю воронки, кто был способен воспринять токи иного времени, поэтому перетекая со временем, он погибал бесследно, впрочем, нет, появлялось только иное неизвестное измерение и оттого, что людям оно было неизвестно, это не значило, что его не было совсем, потому что нам неизвестно, подумал он, что нам неизвестно, тут же возникла фантастическая мысль: он один это понимал! он один! и все никак не мог передать другим и что он один мог только улавливать эти мгновенья сплющивания, уловить множественность; он подумал про Надю, что где-то в иной жизни, они вдвоем создадут редкую гармонию природы, и поэтому навечно останутся соединенными вместе и будут жить бесконечно, как живет природа, создавая свое отражение, пока не создадут неулучшаемое совершенство, хотя природа была сама уже неулучшаемым совершенством, создающим все миллионы лет мир, стебли, травы и человека; поэтому их несчастья сейчас, невозможность преодолеть некую силу, их несовместимость, и вот только ночью было счастье, было только от одного! теперь ему открылось, вот так он все время плутал, натыкался, а потом вдруг становилось ясно, так вот, все было оттого, что нужно было (а что нужно было?) одно, только и требовалось! но что же? это они и имели в другом, более совершенном измерении духа! он знал только, что они любили там! (только там), и они там были, вместе с мамой! и они любили неизмеряемо! теперь-то он вспомнил свое недавнее чувство, он видел это чувство будто катящимся вниз по наклонному полированному желобу, все с большей скоростью, и как он ни стремился хоть как-нибудь удержаться, все безвозвратно неслось вниз, и он сам, охватываемый страданием, да, так было! так было! и, одновременно, неизвестной странной тягой будто бы желал, чтобы все, что должно было случиться, случилось бы, это-то и было на дне души, на самом дне души, до чего он касался, содрогаясь, что их сближение только и возможно в случае неминуемого, что было должно! он будто бы хотел быть там и узнать! в нем будто проросло иное зерно, и теперь-то он знал! только так можно было все удержать; бестелесный и бесчувственный человечек, который становился все мельче, теперь сказал: да, теперь ты сам все видишь, но он почему-то теперь усомнился, теперь у него появилось стремление к новым сомнениям и новому поиску; но собственная множественность давала ему счастливую надежду, что все, что случалось ночью, когда они любили друг друга, когда накатывала странность, достижимо; когда он шел по улице тогда, он вдруг почувствовал, что он прошел через угол дома, вернее, совсем не это, a то, что она здесь шла вчера, три дня назад, нет, не чаще, а три дня назад, он точно чувствовал, что три дня назад, а еще день назад она шла там, и он круто повернул и пошел к овощному магазину, где покупал картошку, потому что она еще всюду присутствовала здесь, была! день назад, это было ближе к нему, достижимее, и он это чувствовал; идя так, он слился с ней, и она начала истончаться, теперь он был с ней, и проникая в нее, он чувствовал, наконец, все неохватное счастье, на которое он вообще был способен, он снова повернул и возвратился, и теперь, собирая все вместе, и все, чем он сам был в этих местах, соединялось с ней; Надя открыла окно, ей хотелось его лучше до блеска протереть, в этом блеске и почудились ему двое (он почувствовал слабость и потом бежал и бежал по лестнице и едва не упал у двери) и, взглянув вниз, ей показалось, что она взмыла ввысь, она увидела, как оба они шли вдоль улицы за картошкой, в овощной магазин, он, как всегда, касался ее плечом, всем своим боком и своим бедром, как бы слегка подбивая ее левую ногу, возбуждая в ней медленно растущее желание забыть про всех, и здесь же, на улице, остаться с ним вдвоем, отдать ему свои губы, руки, уничтожив себя полностью, и она вспомнила совсем уже реальную историю из их жизни, как они долго бродили, ругались, он вел ее под руку, руки она не отнимала, будто это был небольшой мостик, который ей не хотелось еще разрушать, но отвращение она испытывала, но после всей ругани и взаимных чудовищных оскорблений все в ней, как и сегодня, менялось, и она вдруг почувствовала такую неотвратимую тягу к нему, одновременно она страдала, она понимала, что чем-то он пользовался, как-то ему это удавалось, потом ее бесило ее собственное рабство, и все-все она употребляла, чтобы бороться с этим, все-все свои силы! но сейчас ей было решительно все равно, краткие токи сознания она прерывала, ну зачем же они были, господи! понимая, что то, что происходило, несоизмеримо ни с чем, ни с чем! может быть, это было даже главным, что может быть вообще в жизни! может быть, даже так! все было потонувшим, исчезнувшим, только его руки, его длинные ноги, его пальцы! они долго блуждали по дневному городу, потом нашли глухой, чуть ли не забитый старый особняк, который шел под слом, она оторвала доску, и по кривой узкой лестнице они поднялись на второй этаж; там была площадка перед тоже забитой дверью и было темно. Он бросил свою новую нейлоновую куртку на пол, она прислонилась к стенке, он судорожно раздевал ее, а она, ничего больше не зная о себе, медленно сползала вниз, пока они оба не исчезли совсем; а был-то это дом его отца, когда он уже умер, дом его матери. Но он был забит. Вот так-то. Но они об этом уже не знали; ее ждали на работе, были какие-то срочные дела, принимались неотложные решения, срочно нужно было сдавать проект, должны были приехать заказчики, но все ушло, пропало. Потом через несколько дней нахлынуло, появилось, многое пришлось перекраивать, передоговариваться, многих она подвела, вызвала недоумение, по ночам она шептала, стремясь вернуть себя: ничего не было! ничего не было! но ее губила и уничтожала мысль, что это все же было, было! Но сладостное воспоминание своего собственного уничтожения на этой жуткой лестнице, а потом и другие, вновь вызывали в ней желание, накатывало в снах, и она просыпалась от счастья. Во сне он спросил ее: как тебе? иногда он спрашивал ее так, и в самом вопросе было продолжение их близости, как ей было? было восхитительно! она ответила, едва раскрывая губы: восхитительно! —
разве возможно сообщить, что чувствовал Митя, в одну миллиардную долю мгновенья, что чувствует каждый из вас, когда вы едете зажатые в автобусе, потом работа, магазин, дети, муж, жена, когда вы каждый день в прекрасном чертовом колесе, называемом жизнью, что чувствуете вы, читатель? что чувствуете вы, читатель, в несчастье, в беде, когда ваши близкие (одних вы любили, других уничтожали своим презрением, третьих предавали; снова любили), когда ваши близкие исчезают и больше нигде-нигде! больше никогда! вы не сможете коснуться их пальцами (никогда!), разве можно всю эту часть времени, хотя она есть только малая часть, которая входит в нас, можно ли как-то сообщить, как живет человек; всю эту малую часть времени вместить в отпущенное мне мгновение; знаю только одно: если ты любишь, если ты страдаешь ото лжи, если вы стремитесь, как бы вам ни было тяжело! к чистому истоку, к роднику, я знаю, что это есть в каждом, как бы нам ни было плохо, как бы мы сами ни были плохи, есть это в каждом, если вы стремитесь к этому истоку, тогда вы будете счастливы! потому что земля — это и есть место, где существует этот божественный исток, и как место, где бы мы ни страдали, какой бы наша жизнь ни была, но есть у нас мать, есть дети, мы можем любить, если мы видим небо, мы чувствуем — если мы можем страдать, когда тяжело нашим близким, тогда мы счастливы, если мы видим зелень травы, то это так! и нет никакого другого счастья, нам только дано одно: жить, не уничтожая этот исток, стремясь все ближе быть к истоку, нам нужно только сохранить его, только сохранить! сохранить в себе его для всех! — (все это тоже входило в Митю, пока он видел свои сны, когда сжимало горло, пересыхало, когда он сидел в реанимации, как мать всех любила, господи! и пока неслась ее душа, она все думала: в десять крат, господи! в десять крат! если это так нужно, для Мити, для всех, для продолжения жизни! то пусть все так и будет, и она думала, что кто-то уже дал им эту жизнь, на земле, кто-то уже продлил ее, а там, где они были, где они уже были прежде, там был теперь камень, пески, ничего не росло (поэтому их там не было), раскаленные каменные ветра (кто-то перетягивал их в новое место, к истоку, когда все превращалось в раскаленные каменные ветра), кто-то, может, умирая сам, сам исчезая, дал уже им эту жизнь, а она умирала для продолжения, там уже не было ничего: были только пески: ни травы! ни дерева! только камни, пески, там не было рек, а здесь все еще было, все было! и если хоть одной каплей пролиться к ним, к Мите, одной травинкой, стеблем, прорасти одним только зерном! и чтобы сообщить, чтобы хоть как-то сообщить всем, что она уже знала.) —
а Митя все смотрел, как тряслись ее губы, как мелкой тряской дышалось среди колб, капельниц, в этой чертовой реанимации! бедная мама. Господи! как она неслась за исчезающим дыханием! как расползалось ее сердце на части, кто-то все удерживал еще ее, только сама, думал Митя, и Рябинин! как мало мы любим; он только гладил ее быструю с синей веной руку, но чувствовала ли она? Рябинин ее любил! может быть, один только он и любил ее! один Рябинин! — но когда она пришла в себя, она была счастлива, что был он, она все смеялась, неужели же это все! и не верила! не верила, когда пришла в себя, как ей было легко!
Теперь уже Мите разрешали все, а он, наивный, думал, что сломал, наконец, эту стерву в белом халате — завотделением, даже не подумал, что это не к добру, разрешение не к добру! Тогда только и разрешили, когда ясно стало, что уже все равно, правда, Рябинин накануне удивлялся и был счастлив, что вытащат! но за сутки столько уже изменилось, раньше приступы шли к ночи, в эти же сутки они шли через три-четыре часа, все расползалось, но что же было делать! вся эта неделя была тяжелой, но он сам, в понедельник и во вторник, когда случилось, отсутствовал, появился только в среду, во вторник, правда, звонил в больницу, хотя и звонить почему-то не поднималась рука, было неловко звонить, на работе шел вечер, он не пошел в больницу, звонить поэтому было неловко, но позвонил; отвечали сухо, но, правда, сказали, что ничего, без изменений: либо не знали, либо скрыли, а мать уже лежала в реанимации! (и вот он доверил этому ответу, стандартно-обезличенному, прошедшему через несколько рук, стертому, потерявшему свое существо), он же весь вечер протанцевал: шейк, твист, все, что попадалось, танцевал все подряд, и медленные, и быстрые танцы, и все выбирал, с кем бы получше! к тому же еще много выпили, обычно это все Сажин устраивал, но здесь как-то несколько человек сразу предложило сбегать, сходить, решили даже устроить домашний стол, секретарша шефа, Каныхина, жила через дорогу, у нее полдня жарили блины, и Лемин все набивался в помощники, обхаживал Каныхину, хотя это и было опасно из-за главного, который и сам ей явно уделял внимание, Лемин все же пошел и полдня помогал ей, странно, но Митя днем несколько раз об этом вспомнил, пока вечер еще только приближался, вечером же, в отличие от обычного, выпил много, куда-то его понесло; Каныхина села с ним рядом, что было неожиданно, Лемин его предупредил, что он сам рассчитывает на Каныхину, чтобы Митя учитывал, что ей нет еще и восемнадцати! вдруг показалось, что все надо бросить и бежать в больницу, но остался, позвонил только сестре, была его племянница Римма: мама в школе, а она готовится к коллоквиуму, так что сегодня у бабушки никого не будет, а ты? спросила Римма. Меня тоже не будет, сказал Митя твердо, и тут тоже перед ним встало прежнее: посмотрим, как ты попрыгаешь! не совсем это, а еще, пожалуй, похуже: а что ты будешь делать потом? сестричка? (тут он не стал молиться, клясться, ничего самому себе не объяснял, не оправдывался, все перед ним вставало жестко и ясно, он только налил стакан водки, и лихо, как было очень давно, лет пятнадцать назад, в институте, еще до того, как познакомились они с Надей, еще на втором курсе, когда отправлялись они на целину, и еще провожал его в Барнаул его лучший друг Саня; нары были в три ряда, и они пили из железных кружек, по полной, а запрокинуть голову никак было нельзя, он еще тогда поперхнулся, но все же как-то выгнулся ловко и все вливал в себя, и никак не мог допить, все, что оставалось, но как тогда было счастливо! (хотя, от чего?) и оказалось, что Надя была в соседнем вагоне, он еще тогда отметил, что когда станет трезвым, назавтра, надо будет подъехать! а потом не подкатывался еще целый год, все смотрел со стороны, примерялся), —
— как же я мог ее оставить, думал Митя, оттого ли это все, оттого ли, что не спросил тогда про чашку со змеей, или просто срезалось, выпиливалось нутро кем-то, собственное его нутро, настолько, что теперь он сам этому помогал, подбирал лобзик, тщательно обпиливал собственные края; почему же так? Кто же нас отъединяет друг от друга? Почему же мы так? Приди я в понедельник, во вторник, осталась бы мать! как было мало надо: только прийти! — тогда она еще не была в реанимации, когда он пришел в среду, как было неожиданно: на постели матери лежала другая женщина, красиво, гладко зачесанная, но как же, хотел крикнуть Митя, как же так! просто заменили?! почему же никто, ничего не сообщил?! просто заменили?! Ваша мама в реанимации, сказала Мирзоева, а та все расчесывала гребнем волосы, красивая, холеная женщина, а я оттуда, сказала она;
Митя побежал в реанимацию, пробежал все отделения, ни сестер, ни врачей почему-то не было, нашел мать, как она была счастлива! вчера думала, умру, сказала она, думала, умру, — смеялась она, а сейчас уже ничего, и задрожал подбородок, вот это был единственный раз! единственный! но как она была счастлива, что он пришел! а в глазах стояли слезы. Господи, подумал Митя, по почему же мы так?! Кто же нас разъединяет все это время! Почему?! Но ничего не говорил, а только гладил ее руку, только
и вдруг внезапно, над серой песчаной местностью, над учреждением и его серыми дымами что-то пронеслось из прошлой дневной жизни, сверкнуло пространство песчаных холмов, ровной безжизненной степью, впервые он увидел желтый ровный цвет песчаной косы, осветляя эту странную землю; вдруг над всем этим повеяло свежей тягой прежней жизни, послышался запах лугов, преображаясь, появлялись цвета, высоко, в дымно-сером небе что-то осветлялось, но яркий алый свет, распространяясь всюду, все-таки не пробивался, а смешиваясь с серым небом этой земли, и небо лиловело, а местами принимало фиолетовый оттенок перестоявших чернил, но все-таки, странное звенящее знакомое распространение расходилось мгновенно, и казалось, не было уже в природе никаких других сил, послышался запах лугов, речной воды, простора прежней земли, вспоминалась прошлая жажда собственного исчезновения и любви, появлялись исчезнувшие цвета прежней жизни, захотелось напиться ключевой воды; и после этого прежнего желания, которое никогда к нему не приходило раньше, пока он здесь жил, послышался ровный гул, звенящее распространение исчезло, хотя свет по-прежнему шел из глубин неба, и по-прежнему тянуло глаза в новое небо, досматривая запретное, досматривая и уже опуская глаза, отвыкшие видеть, уже почти убыстряя шаг своей жизни, подстраивая его под прежний ритм, и устремляя его к прежним целям, на краткое мгновенье он увидел: внезапно вдруг все стихло, и в алой тишине нового неба появился клин журавлей; так пахло лугом земли, что этого нельзя было не узнать, хотя за всю длинную тоскливую жизнь, он никогда их не видел, забыл их форму и полет свободного тела и несущееся с ними распространение жизни; теперь он понимал, и понимание это мгновенно родилось в нем! вот это-то и было любопытно: как ни втягивала его цель, понимание родилось мгновенно! не исчезла память о журавлях, теперь он понимал, что всю теперешнюю жизнь он потратил на то, чтобы забыть журавлей, истинный цвет неба! запах прежней земли, журавлиный клин, траву, степь, плоть воды и неба; сейчас вместе с полетом возвращалась к нему забытая утраченная жизнь, и возникало прежнее: способность чувствовать страдание и счастье, просыпалась душа; между тем клин все разрастался, неся с собой неохватную тишину: что-то было в их полете тяжелое, мертвящее воскресающую сейчас душу; он уже способен был чувствовать и снова мыслил, поэтому, хотя он и думал, что они несли с собой новый слой алого неба, но, вглядываясь, он вдруг пронзился странностью и болью; это был действительно журавлиный полет, прекрасный журавлиный клин, и тело каждого из них было выточенной летящей формы, но они летели будто не ведая земли, где они родились, и неба, с которым они вместе распространялись; теперь его собственная тяжесть (она родилась в нем вместе со странным предчувствием!), теперь тяжесть и боль переходили в страх, будто он был вновь на гранитном участке, на кладбище, но он знал, что главное нужно, чтобы они не узнали, что он знает кто! пока они подходили к нему, он все еще смотрел ввысь, нарушая запретное:
летела над ним алая стая мертвых журавлей со свернутой шеей! (полет со свернутой шеей), вожак был уже впереди, он пикировал на металлические трубы домен, на их бронзово-железное учреждение, и клин, послушно изменив полет, пошел следом, у Регистратора мелькнула жутка догадка, он чувствовал, что он сам сейчас стал им, — неким пространством, которое было во всем; догадка состояла вот в чем: он был единственным, кого судьба избрала, чтобы увидеть все это, и потому, что бы ни случилось! теперь он это знал точно, он должен был остаться, сохраниться, чтобы в другой своей жизни рассказать последние мгновения песчаной выжженной земли (должен), он должен был сохраниться! —
— он вспомнил, как Надя летела из Ленинграда, киевский аэропорт не принимал, она быстро поняла почему: в иллюминатор виден был пропеллер, он стоял неподвижно вертикально; садились они на военный аэродром, слив сначала над лесом бензин, она еще думала тогда, господи, брось кто-нибудь спичку, вспыхнет вся земля одним большим космическим факелом, и она сгорит вместе со всеми, вместе с Митей, вместе с сыном, который был в ней, но почему-то было ледяное легкомысленное спокойствие (вот это и есть страх? думала она, когда ледяная ясность, нет выбора, все видишь далеко, как свои собственные руки) единственное, что было трудно: она не могла произносить слова, только одно тяжело проворачивалось в ней: это и есть страх? и вот сейчас будет все? они пикировали на военный аэродром, и как было тихо! как было кругом тихо! когда они сели, раздался единственный жуткий крик, который тут же прервался, самолет завертело, но уже мелькало, что это спасение, что все! потом вращение прекратилось, и разломавшись на две половины, самолет стал! — в этой тишине падающего клина, чувство страха в нем все разрасталось, он услышал вдруг одинокий, молящий крик, не один он, кто-то был еще! крик этот шел от постороннего, живого существа, неизвестно каким образом сохранившегося здесь, кто-то молился, кто-то все хотел прикрыть его собой, и вся страсть незнакомого дорогого существа мгновенно передалось ему, и он вместе с ним, с этим единственным здесь живым существом: одним стеблем, одною травою, одною каплею! вместе, они молились: