Росхальде
Шрифт:
Слуга вышел. Торопливо выпив чашку крепкого кофе, Верагут почувствовал, как смутное предвосхищение головокружения и бессилия, с недавних пор иногда охватывавшее его после напряженной работы, улетучилось, подобно утреннему туману.
Он взял у слуги трубку, попросил принести огня и жадно втянул в себя ароматный дым, который усиливал действие кофе, делая его более утонченным. Показав на свою картину, он спросил:
— Вы в детстве удили рыбу, не так ли, Роберт?
— Так, господин Верагут.
— Вглядитесь-ка в рыбу, не в ту, что взлетела в воздух, а в ту, что лежит с открытым ртом на дне лодки. Рот у нее верно
— Да уж куда вернее, — недоверчиво проговорил Роберт. — Вы же разбираетесь в этом лучше меня, — добавил он с легким упреком; ему показалось, что хозяин над ним насмехается.
— Нет, уважаемый, это не так. То, что с ним случается, человек во всей остроте и свежести переживает только в ранней юности, лет этак до тринадцати-четырнадцати, а потом питается этими впечатлениями всю жизнь. В детстве я ни разу не имел дела с рыбой, потому и спрашиваю. Так, значит, рот написан как надо?
— Да, все на своем месте, — сказал польщенный Роберт.
Верагут тем временем встал и испытующим взглядом впился в картину. Роберт посмотрел на него. Ему была знакома эта начинающаяся концентрация, когда глаза художника почти стекленеют; он знал, что сейчас его хозяин отрешается от всего — от кофе, от непродолжительной беседы с ним, слугой, и если окликнуть его через несколько минут, то он словно проснется от глубокого сна. А это уже опасно. Убирая со стола, Роберт увидел неразобранную почту.
— Господин Верагут! — вполголоса воскликнул он. Художник еще не отключился окончательно. Повернув голову, он вопросительно, не скрывая враждебности, взглянул на слугу — так смотрит усталый человек, которого позвали в тот момент, когда он уже начал засыпать.
— Тут для вас почта.
Роберт вышел из мастерской. Верагут нервно выдавил на палитру немного синего кобальта, бросил тюбик на маленький, обитый железом столик и стал смешивать краски, однако напоминание слуги мешало ему сосредоточиться, он с недовольным видом отложил в сторону палитру и подвинул к себе письма.
То были обычные деловые бумаги: приглашение принять участие в выставке, просьба редакции одного журнала сообщить даты жизни, счет. Но тут в глаза ему бросился хорошо знакомый почерк, и сердце его радостно забилось. Он взял письмо в руки, с наслаждением прочитал на конверте свое имя и адрес, внимательно вглядываясь в каждое слово, написанное очень своеобразным размашистым почерком. Потом он принялся разглядывать почтовый штемпель. Марка была итальянская, письмо могло прийти только из Неаполя или Генуи, значит, друг уже в Европе, совсем рядом, и через несколько дней может быть здесь.
Он растроганно открыл конверт и с удовлетворением увидел ровные строчки, их строгий порядок. Если хорошенько подумать, редкие письма от друга из-за границы были в последние пять-шесть лет его единственной настоящей радостью — единственной, не считая работы и тех часов, которые он проводил с маленьким Пьером. И как всегда, когда ему становилось ясно, насколько бедна и лишена любви его жизнь, им и на этот раз овладело, нарушив радость ожидания, неясное, мучительное чувство стыда. Он стал неторопливо читать.
"Неаполь, 2 июня, ночью
Дорогой Иоганн!
Как обычно, первыми приметами европейской цивилизации, к которой я опять приближаюсь, стали глоток кьянти, жирные
Мы стареем, Иоганн. Я двенадцать раз плавал по Красному морю и только в этот последний раз страдал от жары. Было 46 градусов.
Бог ты мой, старина, еще четырнадцать дней! Тебе придется раскошелиться на пару дюжин мозельского. С нашей последней встречи прошло больше четырех лет.
С девятого по четырнадцатое твои письма застанут меня в Антверпене в гостинице «Европейская». Если где-нибудь в местах, которые я буду проезжать, выставлены твои картины, дай мне знать.
Твой Отто".
Верагут еще раз с удовольствием перечитал короткое письмо, написанное твердым, ровным почерком и оснащенное темпераментными знаками препинания, вытащил из ящика стоявшего в углу небольшого письменного стола календарь, заглянул в него и удовлетворенно мотнул головой. Еще до середины месяца в Брюсселе должно быть выставлено более двадцати его картин, все складывается как нельзя лучше. Это значит, что друг, острого взгляда которого он слегка побаивался, зная, что от него не ускользнет разлад в его жизни последних лет, получит хотя бы первое представление о нем и сможет им гордиться. Это облегчает дело. Он представил себе, как Отто с его чуть тяжеловесной заморской элегантностью бродит по брюссельскому залу, разглядывая его картины, и на мгновение искренно обрадовался тому, что послал их на эту выставку, хотя лишь немногие из них были предназначены для продажи. И он тут же черкнул письмецо в Антверпен.
«Он ничего не забыл, — с благодарностью думал Верагут, — верно, в нашу последнюю встречу мы пили только мозельское, а однажды вечером даже кутнули как следует».
Он прикинул, что в подвале, где ему редко доводилось бывать, наверняка больше не осталось мозельского. Надо будет сегодня же сделать заказ, решил он.
Снова усевшись перед холстом, он оставался в рассеянии, что-то тревожило его и не давало достичь той степени концентрации, когда сами собой приходят удачные решения. Поэтому он поставил кисть в стакан, сунул письмо друга в карман и с нерешительным видом медленно вышел из дома. Ярко сверкало на солнце озеро, начинался безоблачный летний день, залитый светом парк звенел птичьими голосами.