Рубеж
Шрифт:
— Нет, никогда не бегал, только отступал, отстреливаясь. Я отпущен. А предъявим мы молитву вот к Ней, к иконе нашей, Она рассудит и доведет.
— Ты это серьезно?
— Ну, а то что ты, вместо того чтобы лопатой меня добить, с Ней, вот, к Ней, вот, идешь, это серьезно или как?! Вообще-то я бы на их месте осадное положение объявил. Да, объявят. Уже пора. Гудериан уже на пути к Орлу, а мы будем у нашей цели, когда он Тулу возьмет.
— А кто это, Гудериан?
— А это полководец, танкист, в противостоящих ему войсках такого нет. Зато у этих войск есть то, чего нет ни у кого.
— Это что же?
— Крест на небе ярче солнца, и он ждет, когда эти войска, которых он хранитель, запоют: «Кресту Твоему покланяемся, Владыко...»
Тулу Гудериан не взял никогда. 22-го
— Ты что там, совсем сбрендил?! Что за паникерские настроения-мероприятия?! Идут пограничные бои с нашим успехом... (Жаворонков знал уже, что немцы спицей в масло прошли Брест и Брестскую крепость и захватили Кобрин — штаб Западного фронта, который теперь полностью неуправляем. Ну ладно, населению по радио врать, своим-то, посвященным зачем?)
— Где Тула и где граница?! — орал Маленков. — Что ж ты думаешь, что немцы до Тулы дойдут?!
— Я не паникер, и я ничего не думаю. Я исполняю обязанности. Мне вверен город. Вами вверен. Если бы я был на этой должности в Тобольске, я бы делал то же самое. Город должен быть неприступен, где бы он ни находился. Или не мешайте, или снимайте.
Приказом Берии не стали ни снимать, ни мешать. К приходу Гудериана девчоночьи рвы и надолбы с прочими довесками были готовы, и в них и уперся танковый гений, две недели прогрызал, прорывал девчоночий оборонительный щит и так и не прогрыз и не прорвал. Эти две недели и спасли Москву; Тулу пришлось обходить, тут и решающий облом — начало небывалых морозов и конец горючке. Соединиться с Гепнером у Ногинска-Богородска, как соединился в Лохвицах с Клейстом, не вышло. Перед Гепнером стояла насмерть своя Тула — Красная Поляна-Крюково. «Тайфун» выдыхался.
14 октября 1941 года на Москву и ее окрестности из низких облаков — протяни руку и дотронешься! — свалился первый метельный снег, сквозь который руки своей, к облаку протянутой, не увидать. Эта метель сменила собой проливные дожди, охладившие пыл-напор танковых армад Гепнера и Гудериана. «Проливные» — это елейно-слащавое определеньице того, что свалилось тогда на танки, машины и головы наступавших. Это был всероссийский поток с небес, а теперь еще с довеском первого русского снежка, сквозь который, как было сказано, руки своей не видать. И оттого «восьмые чуда света» — дороги наши, особенно родная Старо-смоленская, обратились в «сверхчуда», вызывая у наступавших кроме ненависти священный трепет — такой мешанины потоков грязи со снегом им видеть не приходилось. 2 тысячи единиц всего того, что на колесах и гусеницах, напрочь встали в том непроходимом ужасе, необратимо загородив собой все движение вперед. Оставалось только скрежетать зубами, ругаться, плеваться и вздыхать о цивилизованной покоренной Европе с ее прекрасными шоссе.
Девять лет назад начал он подготовку к этой вот войне, которая должна была победоносно окончиться где-то к концу июля этого года у Гибралтарского пролива. Тогда же во всеуслышание было объявлено о начале другой войны, очередной войны внутренней. Русскому народу была объявлена война под названием «Пятилетка безбожия». В победоносности ее объявители ее нисколько не сомневались. Последним генеральным пунктом войны-пятилетки было публичное выступление последнее недострелянного попа в последнем закрываемом храме, и последними словами сего выступления должны были быть слова: «Бога нет!» И — окончательная точка, осиновый кол в могилу христианства на одной шестой части суши.
И точка, и осиновый кол — были, но на могиле пятилетки безбожия. То есть произошел полный разгром ее планов. Анализ всех пунктов переписного листа 1937-го года (венец пятилетки), а главное, донесения с мест тысяч сексотов показали, что две трети населения, вроде бы выскобленного атеистическим скребком, считает себя верующими.
Почти никто из тех, на кого падали немецкие бомбы, не знал и не помнил, что день этот по церковному календарю был днем Всех святых, в земле Российской просиявших — второе воскресенье после Троицы.
Через неделю после удара был потерян Минск, заодно и территория, как две Англии, а заодно и 3500 танков целехоньких, оставшихся на той территории вместе с пятью миллионами винтовок, а 320 тысяч солдат регулярной РККА взяты в плен. Тот, к кому стекались все сводки, бывший семинарист, а ныне — объявитель всех пятилеток, верховный направитель всего и вся, очнувшись после истерики от всего свалившегося, осерчал на всех и вся и больше всех — на Всех святых, в Российской земле просиявших, против которых воевал всю жизнь. Особенно осерчал на термин в сводке «взяты в плен». В плен не берут, в плен сдаются! И с яростной горечью подумал: «Уж если эти — элитный первый эшелон, то как поведет себя второй подходящий эшелон?» Знал, что по тем пространствам, по которым перли сейчас танки Гепнера, Гата, Гудериана, — уже проперла-прокатилась беспощадная пятилетка безбожия своим беспощадным катком. А также много чего всякого прокатилось. Танки Гудериана перли по самой плодородной земле мира, которая после колхозного плуга вдруг перестала родить, а население этой земли было — остатки от раскулаченных, посаженых и умерших с голода, а живые остатки не знали, как молиться про раскулаченных и посаженых: за здравие или за упокой. Чекистский конвой, который уводил их родных, они тоже запомнили на всю жизнь. И кого они сочтут за оккупантов: ныне удирающих «своих» взрывателей храмов или наступающие танки Гепнера и Гудериана — было не ясно.
О Всех святых, в земле Российской просиявших, о которых вспоминается только тогда, когда бомбы на головы падают, теперь не думалось. Жуткий душевный маятник «ясно — не ясно» страшно качался непредсказуемыми качаниями вплоть до сегодняшних дней, когда покровская метель застилает окно, что даже Спасской башни не видно. И будто накрыло, ни с того ни с сего, чем-то успокаивающим ноющее сердце, и затих маятник, хотя от двух последних кошмарных котлов, в которые попали наши войска, впору было в новую истерику впадать. По сегодняшний метельный покровский день всего лишь за полмесяца в Брянском и Вязьминском котлах уничтожена 81 дивизия, а оставшиеся живые числом 660 тысяч попали в плен. Ох уж эти «попали», «взяты»! Про полторы тысячи танков потерянных и полдюжины тысяч орудий мимо уха пропустил тогда, когда сводку докладывали. «Попали...»
Москва практически беззащитна, в городе неразбериха с паникой и еще неизвестно, кого больше — тех, кто паникует и рвется удрать на восток, или тех, кто немцев ждет. А двум тысячам ощетинившимся для последнего броска танкам Гепнера и Гудериана нечего противопоставить. Стоп! Как это нечего? А Всех святых, в Российской земле просиявших?! Аж задохнулся от такой внезапной, нежданной, не своей мысли, вдруг прострелившей опять отяжелевшее сердце, почти успокоенное покровской метелью. Эта мысль не могла быть его, да и не мысль это была. Будто из снежного кружения за окном дохнуло и начало выдувать из давно спящих пластов сознания давно забытое и давно ненужное, а оказывается очень важное, а также и давно мертвые пласты оживлять, про которые и не думал никогда, да которые и были ли?