Саммер
Шрифт:
По какой-то необъяснимой причине я знал, что ответ на вопрос, почему наша жизнь резко поменялась, содержался в шали, в ее невидимых петельках, которые подверглись такому странному разрушению. Как будто приключившаяся с тканью метаморфоза, превратившая мягкую роскошную вещь в истрепанную тряпку, имела прямое отношение к Саммер, той Саммер, которой она стала.
«Во что ты превратилась…»
Шали я не нашел.
За год, что последовал за исчезновением Саммер, я тоже стал другим. Даже если и не отдавал себя в этом отчета. Дни проходили в апатии, моментами я становился неуправляемым или, как отметил полицейский-психолог, «оказывался во власти неконтролируемой агрессии».
Той осенью ко мне подошел
«Ты брат Саммер, Васнер», — сказал он. Я удивился и пришел в волнение, когда услышал ее имя — оно звучало странно, как название какого-нибудь экзотического животного, мелькнувшего где-то вдалеке, — но не ответил: просто отпустил его руку, и это определило наши дальнейшие отношения. Он поступал согласно своему видению жизни, предлагал что-нибудь, и я молчаливо и отстраненно соглашался, скрывая под доспехами немоты якобы пресыщенного общением субъекта, пустоту и ужас, из которых я состоял.
Маттиас Россе казался полностью довольным собой, он спокойно шагал по жизни в своих кожаных сапогах, его слишком длинные волосы в беспорядке закрывали шею, там, где полыхали воспаленные прыщи, которые он даже не старался скрыть. Оценки по всем предметам он получал ужасные, в том числе по физкультуре: после нескольких кругов вокруг стадиона сгибался и отхаркивал. Отец Маттиаса сделал все возможное, чтобы устроить парня — как он мне сам рассказывал — в «школу для богатых», однако никак не реагировал на намеки учителей, недовольных сыновьей ленью или умственными способностями: «Маттиас хороший», написал в конце четверти в дневнике учитель по математике. Насмешек одноклассников, самых что ни на есть снобов, Маттиас вроде не замечал: «Эй, Рю-ю-юссе, ты сколько раз на второй год оставался? Тебе лет-то сколько? Двадцать три вроде?» Он улыбался, качаясь на стуле и всем своим видом демонстрируя, что жизнь готовит ему иное будущее, и его присутствие среди нас лишь прискорбная случайность, которая сама собой выправится, и все эти «придурки-буржуи» исчезнут из его памяти в ту же секунду, как он уйдет из школы навстречу своей судьбе.
Мои родители часто куда-то уходили — вспомнить, куда именно, у меня не получается: это какая-то головоломка, части которой я с трудом собираю, а потом понимаю, что они друг другу не подходят — то слишком маленькие, то слишком большие — как если бы головоломок оказалось несколько. Папа отсутствовал по делам — в тот период вокруг него воцарился хаос, который длился то ли месяцы, то ли целый год; по вечерам колеса его джипа сильнее обычного скрипели на дорожке, ведущей к дому, и он угрюмо вырастал на пороге. Я слышал, как он наливал себе выпить, как брал бутылку вина или пиво — не важно что, в то время в руке у него постоянно был стакан, — и с каждым глотком он повышал голос, раздражался все больше и больше, орал про сволочей и трусов, которые во время роскошного ужина то ли «У Роберто», то ли в отеле «БоРиваж» попросили его сменить кабинет, объяснив все вынужденными временными мерами, и предложили залечь на дно. Дескать, они хотели бы поступить иначе, поскольку знают его — сколько там? — уже лет двадцать, но ситуация слишком сложная, а у них партнеры — «сам знаешь, что это такое». Особенно ярил отца тот факт, что говорили они, деликатно промокая губы салфеткой.
В общем, папа постоянно отсутствовал, потому что «бился за нашу репутацию и нашу семью» — когда он произнес эти слова как-то вечером за столом, я начал смеяться, нервно и без всякой причины (или потому, что днем Маттиас дал мне курнуть своей травы?). Остановиться я не мог — просто наблюдал со стороны за этим бессердечным и ржущим, за этим другим собой, на которого уставились в изумлении мои родители. Отец присвистнул, сжав зубы, и прошипел: «Убирайся!», и я понесся вверх по лестнице к себе в комнату, мне было и противно, и смешно.
С Маттиасом мы проводили
Как-то вечером Маттиас методично выкладывал на ковре круг из скорлупок от фисташек, а потом сказал: «Я уверен, что она умерла».
Я уставился на стену и часто задышал. Я привык к тому, что Маттиас — единственный человек, который говорил о моей сестре, несмотря на то, что он появился в моей жизни после ее исчезновения — и это было странно. Но всякий раз я испытывал одни и те же крайне неприятные ощущения: у меня перехватывает дыхание, как будто на грудь поставили вантуз и тянут изо всех сил, чтобы вырвать сердце или того слизня, который вместо него там поселился.
— Мы уже об этом говорили.
Маттиас начинал эту тему всегда по обкурке — примерно в одно и то же время. Он вырезал из журнала фотографию Саммер: тот портрет, где она мягко улыбалась, а вокруг волос разливалось сияние — его еще публиковали рядом с сообщением о «вызывающей волнение пропаже». Я чувствовал тошноту, когда, листая очередную газету, натыкался на этот снимок, но потом его, к счастью, убрали — видимо, полиция забыла о существовании моей сестры.
Маттиаса привлекала смерть, в этом было что-то почти чувственное. Он показал мне целую картотеку, заполненную фотографиями убийств, тел, лежащих на дороге в странных позах, стен, забрызганных кровью, снимок девочки в машине — казалось, она спит с открытыми глазами. Он гладил прозрачные папки, в которых хранились фотографии, с нежностью.
Однажды я попытался объяснить ему. Скорее всего, травка, которую мы покурили, настраивала на метафизический лад, и я тихо сказал ему: «Она не умерла, я бы знал, если бы она умерла». Он резко выпрямился и прислонился к спинке дивана с горящими от возбуждения глазами. Я продолжал:
— Но она и не жива. Она стала некой сущностью. Она в воздухе (я стал делать пассы у нас над головой), она везде — в небе над озером, в камышах, которые начинают качаться в безветрие. Она в воде, в рыбьих стайках под пристанью (я чувствовал, как к голове прилила кровь, и поймал себя на том, что говорю сбивчиво, но не мог остановиться, а Маттиас пристально смотрел на меня), иногда она становится лебедем. Я иду на галечный пляж, жду, и — раз! — через несколько минут появляется она, плывет себе медленно. И вижу, что она глядит на меня.
Я поднял глаза на Маттиаса.
— Я знаю, что это она, и она знает, что я знаю.
Маттиас посидел неподвижно с открытым ртом, потом сказал задумчиво и уважительно:
— Ты обкурился.
В другой раз я застал его в комнате Саммер, он лежал на кровати в своих огромных ботах, которые больше годились для походов. Я заорал: «Быстро встал, черт!» Он медленно сполз на пол, потом поднялся, тоже очень медленно и демонстративно — дескать, приказам не подчиняюсь! — и пошел к фотографиям, прикнопленным над прибранным письменным столом — на нем по-прежнему лежали школьные учебники сестры и стояли пустые подставки под карандаши и ручки. Снимки немного повело от времени. «Вау, черненькая тоже ничего так», — воскликнул Маттиас и потянул губы к парному портрету Саммер и Джил.