Самодержец пустыни
Шрифт:
Простое соображение, что Унгерн мог спать на обычном месте, а заговорщики в темноте перепутали палатки, не принималось в расчет. К тому времени, когда постаревшие участники монгольской эпопеи засели за мемуары, барон окончательно стал фигурой мифической, соответственно и должен был поступить подобно сказочному герою, который вместо себя кладет в постель полено, чтобы ночью злой великан ударил по нему топором, а утром предстает перед ним целый и невредимый.
Нетрудно представить, как испугались заговорщики, обнаружив, что Унгерна в палатке нет. Его исчезновение грозило им арестом, пытками и мучительной смертью. Аналогичные чувства испытали граф Пален и его сообщники, в ночь на 12 марта 1801 года ворвавшись в спальню Павла I и увидев, что императорская постель пуста [200] . Параллель тем очевиднее,
200
Между прочим, прапрабабка Унгерна была родной сестрой Петра Палена.
201
Другая историческая параллель, более отдаленная во времени, но не менее выразительная – Квинт Серторий. Мятежный проконсул Иберии эпохи гражданских войн, в борьбе с Римом он так же пытался опереться на племена иберов, как Унгерн – на монголов, и после ряда военных неудач тоже пал жертвой заговора среди своих соратников-римлян, недовольных его тиранической властью.
Чувствуется, что Евфаритский и вся компания были сильно не в себе. Сначала один из них промазал, с двух шагов стреляя в Островского, затем все они, паля из револьверов и карабинов, не сумели попасть в барона, парой секунд позже появившегося примерно на таком же расстоянии.
“На звук выстрела, – продолжает Рябухин, – из соседней палатки выскочил Унгерн с двумя ламами и был встречен градом пуль. Барон упал на четвереньки и быстро пополз в кусты, окружавшие лагерь монгольского дивизиона. Заговорщики еще несколько раз выстрелили наугад по кустам, затем приказали штабу садиться в седла и следовать за бригадой. Вслед за тем они поскакали каждый в свою часть”.
Эти кусты, куда на четвереньках юркнул грозный барон, упоминаются только у Рябухина. Он его ненавидел, никогда этого не скрывал, чувства вины перед ним не испытывал, ностальгии – тоже, поскольку его жизнь в эмиграции сложилась благополучно, и не считал нужным утаить настолько же колоритную, как и унизительную для Унгерна подробность. Князев пишет, что барон побежал “в гору” и исчез в темноте.
Тем временем офицеры сумели успокоить людей. Некоторые части, на ходу перестраиваясь в походный порядок, потянулись по направлению к дацану, другие еще оставались на месте, но вскоре остановились и те, что ушли вперед. В кромешной тьме невозможно было двигаться по узкой дороге среди сопок. Решили подождать рассвета.
Появившийся к этому времени Евфаритский приказал выставить в оцепление сотню казаков и пулеметы – из опасения, что Унгерн с помощью монголов попытается переломить ход событий. Никто понятия не имел, где он, всеми владело страшное возбуждение. Вдруг послышался стук копыт по каменистой дороге. Шепот пронесся по рядам: “Барон! Барон!”
Объехав заградительную цепь, Унгерн спустился по склону холма и направился к изменившему ему войску. “Офицеры, окружавшие меня, – вспоминал Рябухин, – поспешно бросились в сторону, на бегу выхватывая револьверы и щелкая затворами карабинов… Я вытащил мой старый “кольт”, решив скорее выпустить себе мозги, нежели подвергнуться пыткам, которые ожидали всех нас, если мы попадем в руки барона”.
Через минуту выяснилось, что рядом с Унгерном никого нет. Он ехал абсолютно один и, впотьмах не понимая, какие части находятся перед ним, спрашивал: “Кто здесь? Какая сотня?” Никто не отвечал. Узнав Очирова, командира Бурятского полка, Унгерн крикнул ему: “Очиров, куда ты идешь?” Не дождавшись ответа, скомандовал: “Приказываю тебе вернуть полк в лагерь!” – “Я и мои люди не пойдем назад, – сказал Очиров. – Мы хотим идти на восток и защищать наши кочевья. Нам нечего делать в Тибете”. Ничего
В этот момент у Евфаритского, Львова, Маркова и еще нескольких главных заговорщиков не выдержали нервы. Полагая, что все кончено, они вскочили на коней и скрылись в лесу, а Унгерн в полном одиночестве продолжал объезжать ряды недвижимо замерших сотен и команд, убеждая их возвратиться в лагерь. Ему по-прежнему не отвечали, но, казалось, вот-вот автоматически сработает привычка повиноваться каждому его слову. Начал оживать неизбытый ужас перед ним. Рябухин и другие участники заговора затаились, сжимая в руках оружие. Выстрелить никто не решался.
Первым очнулся Макеев, да и то не раньше, чем Унгерн в потемках нечаянно толкнул его лошадь грудью своей Машки. Он пальнул в барона из “маузера”, с испугу промахнулся, хотя стрелял почти в упор, но этот выстрел разорвал заколдованный круг страха. Примеру Макеева с тем же результатом последовали несколько офицеров, вслед за ними начали стрелять поставленные в оцепление пулеметчики. Унгерн метнулся прочь, осыпаемый пулями, ни одна из которых и на этот раз его не задела. Машка стремительно взлетела на вершину холма и унесла его назад, в долину, все еще погруженную в глубокий мрак.
Сам Унгерн в плену излагал события этой ночи весьма похоже, хотя кое-какие обстоятельства сознательно опускал. В краткой протокольной записи его рассказа эта мрачно-эффектная сцена выглядит несравненно проще. Услышав стрельбу у соседней палатки, он подумал, что возле лагеря появились красные, вышел, спокойно сел на лошадь и поехал к войскам сделать соответствующие распоряжения. Внезапно по нему начали стрелять, но и тогда он не сразу догадался, что стреляют свои, что это бунт, хотя на всякий случай спросил: “Что, вы бунтуете?” Ему ответили: “Нет, ничего”. Потом стали стрелять чаще, он сообразил, в чем тут дело, и ускакал к монгольскому дивизиону.
На другом допросе Унгерн рассказал обо всем более пространно: “Я лежал в своей палатке ночью. Ничего еще не знал про Резухина. Вдруг – стрельба. Уже было темно. Я выскочил. Кто-то еще крикнул: “Ваше превосходительство, берегитесь!” А я думал, что красный разъезд. Подбежал к монголам и сказал, чтобы они собрали человек двадцать. Они вернулись и коня привели мне. Я сел и поехал, а войска уже не было на старом месте. Это мне показалось очень подозрительным. Я встретил казака и спросил, что он делает. Он сказал: “Я должен палатки собрать”. – “А где войско?” – “Дальше уходит”. Я проехал верст десять и вижу: одна сотня стоит лицом ко мне. Я все еще думал, где-нибудь красные. Я спросил: “А много красных?” – “Не знаем”. Я поехал дальше, к артиллерии. Они стояли резервом. Я подъехал к Дмитриеву, командующему артиллерией, спросил: “Кто приказал двигаться?” Он сказал: “Приказ из вашего штаба”. – “А кто посыльный?” – “Не знаю”. Я поехал дальше, к 4-му полку, сказал, что на восток идти нельзя, что там будет голод, надо идти на запад. Когда я ехал мимо пулеметной команды, мне сказали, что офицеров нет. Это мне показалось странным. А когда я проехал весь полк, где раненые были, – ночью это было – слышу, стали стрелять. Я думал опять – разъезд. Проехал мимо. Вижу, пули все около меня. Тогда я понял, в чем дело, и поехал к монголам, но в ночной темноте я проскочил. Они огней не держали. В это время стало рассветать, я поехал к ним, а они уже ушли тоже на запад. Я подъехал к князю и говорю, что войско плохое. Он говорит, что русские все вообще – плохой народ…”
В обоих вариантах рассказа отсутствует одна существенная деталь: Унгерн умалчивает, что в него стреляли еще до того, как он сел на коня и поехал к своему “войску”. Ни слова не сказано и о том, что ему пришлось бегом или ползком спасаться от заговорщиков, хотя в противном случае совершенно непонятно, почему он вдруг побежал к монголам и послал их не только за подмогой, но и за своей собственной лошадью. Вспоминать эти малоприятные детали Унгерн явно не хотел.