Самодержец пустыни
Шрифт:
Само собой, бюргерскую бережливость он презирал и щедрой рукой мог отсчитать триста рублей золотом за приглянувшийся ему цейсовский бинокль. Его интенданты расходовали прилипающие к рукам деньги куда более рационально. Тот же Казачихин между делом купил себе дом в Харбине.
Штаб дивизии располагался в одном здании с квартирой Унгерна. Рассказывали, что его домашним хозяйством заведовала какая-то “грязная, вечно пьяная стряпка”, что в квартире царил страшный беспорядок, всюду было разбросано грязное белье, валялись “бутылки из-под коньяка, клочки рваной бумаги, деньги”. Здесь же будто бы находилась вызывавшая жгучий интерес секретная комната, в которой складировались “отобранные у проезжающих и расстрелянных всевозможные драгоценности”.
Штаб играл жалкую роль, все важные вопросы Унгерн решал лично. По словам
Когда подчиненные просили у барона официальное подтверждение полученного приказа – “бумагу”, тот отвечал: “Вам нужна бумага? Хорошо, я велю послать целую десть”. Свои распоряжения он писал “на обрывках”; периодически вся документация, в том числе финансовая, отправлялась в печь как “тормозящая живое дело”. Позднее, в Монголии, приказано было хранить документы лишь за последние десять дней, остальное уничтожать без разбора. На нестроевых должностях в Азиатской дивизии люди сменялись “как в калейдоскопе”. “Долго сидеть, надоедает писать”, – говорил Унгерн.
При этом он был прекрасным администратором, распорядительным и энергичным. Некоторые из его проектов отдают маниловщиной – например, идея организовать в Маньчжурии женское движение из представительниц азиатских народов, зато другие вполне разумны. Когда в Чите собрались печатать собственные бумажные деньги, Унгерн взамен предложил чеканить монеты из вольфрама с местных рудников, пытался выписать из Японии машины для чеканки и даже со свойственной ему страстью к эмблематике продумал, как должны выглядеть эти монеты, так никогда и не воплощенные в металле. Для паразитирующего на Транссибирской магистрали примитивного семеновского режима это была непосильная задача.
Даурский ворон
Телесные наказания в Азиатской дивизии стали нормой, даже за дисциплинарный проступок могли забить до полусмерти. В частях имелись осведомители, доносившие о настроениях, разговорах, распитии спиртного и состоявшей под столь же строгим запретом картежной игре. Понимая, что в России тотальная борьба с алкоголем обречена заранее, Унгерн сквозь пальцы смотрел на выпивавших дома, но тех, кто пьяным попадался на улице, сажали в заминированный подвал, где каждый неосторожный шаг грозил гибелью. Считалось, что это лучший способ заставить человека быстро протрезветь.
Хищения и приписки наказывались строже, но тут все решала личность виновного. Легкомысленный растратчик еще мог быть прощен, рассчетливый вор – нет. Прапорщик Козырев, прокутивший десять тысяч рублей, остался жив, а сотенный каптенармус, присвоивший куда более скромную сумму, был повешен на фонарном столбе в центре поселка и в назидание всему интендантскому племени висел там несколько дней, пока не оборвалась веревка.
В фольклорных рассказах барон предстает гневным, неистощимым в разнообразных карах, но справедливым владыкой. Как Дракула или Иван Грозный, он назначает виновным такие наказания, которые вытекают из их же преступлений: интендант, при переправе подмочивший драгоценную муку, приговаривается к утоплению, а привезший недоброкачественный фураж – к поеданию гнилого сена.
Офицеров собственного производства Унгерн не считал за людей, но к простым казакам относился лучше. Те якобы платили ему чистосердечной любовью и за глаза “ласково” называли “дедушкой”. За 32-летним Унгерном действительно закрепилось это прозвище, никак не подходившее ему по возрасту. Оказавшись в Даурии, капитан Шайдицкий попробовал выяснить его смысл, но внятного ответа не добился. Уклончивость его собеседников объяснялась, видимо, тем, что прозвище было не совсем ласковое. По Далю, “дедушка” – “почетное название домового”, “дедок” – “колдун”, а “дедер” – и вовсе “черт”, “диавол”, всякая “нечистая сила”. Ничего удивительного, что само слово “барон” в дивизии “произносилось каким-то таинственным полушепотом”.
От Даурии до китайской границы оставалось еще шестьдесят верст,
Позднейшие попытки развеять дурную славу этого места успеха не имели. “Даурия наводила ужас только на тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи”, – объяснял харбинской публике Шайдицкий, невольно подтверждая то, что хотел оспорить: под такой пункт обвинения можно было подвести кого угодно. С осени 1919 года, когда в Маньчжурию хлынул поток беженцев, унгерновцы снимали с поездов по 100–150 человек в неделю. Это были люди, будто бы уличенные в симпатии к большевикам, под которыми понимались все недовольные семеновским режимом, или обвиненные в краже казенного имущества, каковым могли объявить любой багаж. Невезучих уводили на “гауптвахту”, как называлась разместившаяся в подвалах одного из “фортов” тюрьма. Там шла дальнейшая сортировка. Одних в качестве даровой рабочей силы отправляли в мастерские, других оставляли под следствием, третьих после профилактической порки гнали на все четыре стороны. Тела тех, кому окончательно не повезло, “покрыли сопки к северу от станции”.
Расстрелы производили люди коменданта Даурии, драгунского подполковника Лауренца. Суда не было, но на первых порах приговоры оформлялись в письменном виде. Этой стороной дела ведал специально приглашенный в Даурию генерал Евсеев, выпускник Военно-юридической академии. Его образование считалось достаточной гарантией законности всего того, что он скреплял своей подписью, но впоследствии даже такие формальности Унгерн счел излишними.
Говоря о белых режимах типа семеновского, эмигрантский историк Балакшин заметил, что все их военные формирования “непомерно росли в контрразведывательных отделах”, а “любители сильных ощущений создавали застенки”. Унгерн, несомненно, принадлежал к последним. Если в Эстляндии XVIII века помещик, давший крепостному свыше 30 палок, подлежал суду, теперь все измерялось иными масштабами. При порке “бамбуками”, как именовали березовые палки, граница между жизнью и смертью пролегала где-то на рубеже двухсот ударов [41] .
41
На экзекуторских должностях и у белых, и у красных нередко оказывались китайцы, знавшие толк в палаческом ремесле. Согласно одной из легенд о гибели Колчака, его расстреляли не только вместе с премьером Виктором Пепеляевым, но и с китайцем-палачом из иркутской тюрьмы. Колчак будто бы просил не унижать его смертью рядом с таким человеком, но ему отказали.
Выражение “китайские казни” перестало быть метафорическим. В Особом Маньчжурском отряде практиковался, например, следующий метод допроса: человека голым привязывали к столу, на живот ему выпускали живую крысу, сверху накрывали ее печным чугуном и лупили палкой по днищу до тех пор, пока обезумевшее от грохота животное не вгрызалось несчастному во внутренности [42] . По слухам, тогда же и с теми же целями в иркутской ЧК применялась утыканная изнутри гвоздями бочка – в нее помещали арестованного, после чего катали по полу. Среди чекистов было много евреев, и эту бочку называли “мацаткой” – с намеком на миф об использовании христианской крови для приготовления мацы. Борьба красных и белых очень скоро приобрела характер религиозной войны с присущей таким войнам архаической жестокостью.
42
Это китайская пытка, нечто похожее описано у Д. Оруэлла в романе “1984”. Есть не поддающийся проверке рассказ о том, что Тухачевского в Лубянской тюрьме привязывали к сиденью унитаза, в который потом по водопроводной трубе запускали крыс.