Самодержец пустыни
Шрифт:
Захватив город, он лично беседовал с многими из недавних узников, русскими и монголами, и сам определял их дальнейшую судьбу. При нем тюремный барак, символ насилия китайцев, пришел в запустение; новые, более страшные застенки обосновались в других местах.
Штурм. 1–2 февраля
Чтобы определить дату, благоприятную для начала штурма, Унгерн впервые обратился к ламам, что позднее станет для него обязательным при всех более или менее серьезных операциях. Обычно использовались астрологические таблицы и гадание по трещинам на брошенных в огонь бараньих лопатках, но, как сообщает Аноним, на этот раз дополнительно прибегли к еще одной процедуре, в особо важных случаях принятой и у китайцев: на землю положили связанного козла, олицетворяющего собой противника, затем рядом с ним “начались бесконечные моления и заклинания под рев труб и грохот барабанов”, в результате чего у козла
Две первые, ноябрьские, попытки захватить Ургу были предприняты наобум, но на этот раз существовал достаточно детальный план операции. Его разработал подполковник Дубовик, при Колчаке прошедший ускоренный курс Академии Генерального штаба в Томске. По дороге в Маньчжурию он был задержан Унгерном на Керулене и не то по заданию Резухина, не то “от скуки” составил какой-то “доклад” – вероятно, с данными о китайских войсках в Урге и схемой воздвигнутых ими оборонительных сооружений. К докладу прилагалась “диспозиция” с планом атаки, которую Унгерн нашел “отличной”.
По мнению Волкова, невысоко ценившего военные таланты барона, третий штурм Урги потому лишь и оказался успешным, что его план “был разработан единственным в истории отряда совещанием командиров отдельных частей”. Действительно, Унгерн решил вынести диспозицию на обсуждение, хотя и раньше, и потом все вопросы решал единолично или вдвоем с Резухиным.
От монголов план операции хранился в секрете. По беспечности они могли сделать его достоянием шпионов, поэтому монгольских князей вряд ли пригласили на совещание. В нем, помимо Резухина и самого Дубовика, должны были участвовать командиры полков Парыгин и Хоботов, их заместители Архипов и Лихачев, начальники артиллерии и пулеметной команды Дмитриев и Евфаритский, а также Джамболон, Тубанов и те офицеры, кому предстояло действовать самостоятельно – ротмистры Исаак и Нейман, есаул Тапхаев, войсковой старшина Нечаев, еще несколько человек. Некоторым из них Унгерн дал краткие характеристики на допросах и в беседах с Оссендовским. Об одном было сказано: “Храбрый, но мнит о себе”. О другом: “Храбрый, но жесток как черт”. О третьем: “Храбрый, но изменил мне”. В первой половине все эти аттестации однообразно справедливы: за редкими исключениями, командиры унгерновских полков, дивизионов и сотен были головорезы, рубаки и пьяницы. Особняком среди них стоял генерал-майор семеновского производства Борис Резухин – старый, еще довоенный приятель Унгерна.
Это был, как его описывает Торновский, щеголеватый, маленького роста блондин с пушистыми усами, по натуре замкнутый и молчаливый, прекрасный наездник, но чужак в казачьей среде, не способной разделить с ним его любимый досуг – “кейф за рюмкой ликера и кофе и приятную беседу”. В Монголии он стал вторым человеком в дивизии и единственным, кому Унгерн полностью доверял, хотя никогда не относился к нему как к равному. Когда на допросе в плену его попросили охарактеризовать уже мертвого к тому времени помощника, он сказал, что Резухин – “только послушный”, “мог сделать, что ему прикажут”. Безгранично преданный своему начальнику, “немевший в его присутствии”, он подражал ему даже в манерах и, по словам доктора Рябухина, был “бледной копией барона”. То, что в оригинале восхищало и ужасало, в Резухине воспроизводилось как бы механически, с несравненно меньшим эффектом: его боялись, но перед ним не трепетали. Впрочем, Торновский нашел еще один ключ к душе этого человека: “Как для истинного кавалериста-воина, в его жизни деньги и сама жизнь не имели довлеющей ценности”. Это давало ему право повелевать людьми, приверженными тому и другому.
На совещании план Дубовика был одобрен и принят с небольшими поправками. Суть его состояла в следующем: произвести “диверсию” на северных окраинах столицы, то есть имитировать наступление там же, где оно развернулось в ноябре, но основной удар направить на Мадачанское дефиле – цепь высот в предгорье Богдо-ула, между Маймаченом и Толой, над Калганским трактом. Они были хорошо укреплены [102] , зато после овладения этим центральным узлом обороны силы противника оказались бы разорваны надвое. После занятия Мадачанских сопок предполагалась атака на Маймачен, а затем в случае успеха – на Ургу.
102
По слухам, укрепления были возведены при участии колчаковского полковника Франкмана, военного инженера, сидевшего в тюрьме вместе с Хитуном; он помог китайцам в обмен на свободу и обещание отправить его в Маньчжурию. Возможно, это неправда или не совсем правда, поскольку после взятия столицы Франкман не пострадал.
Есть известия, будто Унгерн обещал “войску” на три дня, как при Чингисхане, отдать город на разграбление,
В дивизии все с нетерпением ждали приступа. Урга была рядом, с высот Богдо-ула открывались ее улицы, разноцветные кровли дворцов и кумирен. Город казался оазисом изобилия среди снежных степей. Так аркебузиры Кортеса смотрели на столицу ацтеков, крестоносцы – на стены Иерусалима, а бойцы Фрунзе – на вожделеннные, тонущие в неправедной роскоши города Крыма. Для полуголодных, оборванных, замерзающих людей победа стала вопросом жизни и смерти. После взятия столицы, разговаривая с кем-то из русских колонистов, Унгерн назвал себя “воскресшим из мертвых”. При неудаче монголы могли разбежаться, а без них мороз и голод стали бы грозными союзниками китайских генералов. В полках не осталось ни крошки муки, питались только мясом. Запасы соли тоже подошли к концу, остатки разделили и выдали каждому на руки. Выгоднее считалось посолить не мясо, а воду, в которой мочили куски баранины и конины, сваренные в пресной воде. Всадники были одеты в лохмотья и шкуры животных, Унгерн выглядел не лучше – очевидец запомнил на нем шинель с наполовину обгорелыми полами и грязную папаху, “когда-то белую”. Почти все были обморожены, позже в ургинском госпитале сотнями ампутировали пальцы рук и ног.
В ночь на 1 февраля Резухин с главными силами дивизии, включая монгольский дивизион и чахаров Найдан-гуна, с двенадцатью пулеметами, не способными вести длительный огонь из-за отсутствия лент, и четырьмя пушками, к которым почти не имелось снарядов, выступил из лагеря на Убулуне.
“Серебристая пыль струилась над сугробами и заметала конский след. Как призрачные тени, наступающие колонны быстро приближались к Урге. Остановились. Громадным веером разбросилась цепь разъездов и скрылась в темноте”, – пишет Аноним в характерном, нервно-приподнятом стиле 1920-х годов, когда на фоне НЭПа с его торжеством пошлости по одну сторону советской границы, эмигрантского прозябания – по другую, недавнее прошлое равно для красных и белых подернулось романтическим флером. Память об ушедшей вместе с ним молодости вдохновляла мемуаристов в обоих лагерях, но побежденные чаще брались за перо. Они, в отличие от победителей, не считали свою нынешнюю жизнь естественным следствием предыдущей, прошлое стало для них абсолютной ценностью, а не прологом чего-то большего. Прежняя жизнь воспринималась полностью завершенной, цельной, не имеющей продолжения и, значит, настоятельнее взывала к необходимости запечатлеть ее для современников и потомков.
Сражение за Ургу стало одной из легенд Белого движения. То, что победа была одержана за пределами России, не умаляло ее значения, напротив придавало ей тот же всемирно-исторический смысл, на который претендовала русская революция, и тот же характер интернационального противостояния между голодными и сытыми, между вооруженными до зубов угнетателями и почти безоружными борцами за справедливость, как изображала Гражданскую войну большевистская пропаганда. Это был едва ли не последний в военных анналах случай, когда не соотношение сил и не техника определили исход этой странной битвы, проигранной китайцами еще до ее начала. У них, как у связанного козла, ставшего объектом магических манипуляций, “пропало сердце”. Иначе трудно понять, каким образом несколько сот разноплеменных всадников сумели победить чуть ли не вдесятеро большую армию с тяжелой артиллерией и современными средствами связи.
Столичный гарнизон насчитывал 10–12 тысяч штыков и сабель, а вместе с мобилизованными поселенцами его численность доходила до 15 тысяч при трех шестиорудийных батареях и таком же числе пулеметных рот по 24 пулемета в каждой. Солдаты были прекрасно экипированы, жалованье им выплачивалось без задержек. Эти части считались одними из лучших во всей китайской армии. Год назад они пришли в Монголию с Сюй Шучженом и остались здесь после его опалы.
В первый день боев у Мадачана китайцы отчаянно сопротивлялись. Их позиции были выгодно расположены, окопы отрыты в несколько линий и оборудованы пулеметными гнездами, а проволочные заграждения перед ними не позволяли развернуть конницу. Резухину пришлось действовать в пешем строю, но патронов было так мало, что стреляли только с изготовки; стрельба на ходу стала непозволительной роскошью. Чахары Найдан-гуна и полторы сотни всадников монгольского дивизиона попытались было обойти обороняющихся с тыла, но под пулеметным огнем немедленно бросились врассыпную; их с трудом удалось собрать и “привести в порядок”. С наступлением темноты атаки прекратились, не принеся успеха наступающим.