Самодержец пустыни
Шрифт:
Хилиастическое ожидание мировой катастрофы, космополитические планы, замешанные на ненависти к буржуазному Западу и отношении к России как элементу наднациональной конструкции, ставка на мистически идеализируемую силу, которая из ничего должна стать всем и построить новый мир на развалинах старого – все это кажется зеркальным отражением марксизма. Правда, в отличие от большевистских деятелей, Унгерн был политическим идеологом и военным вождем в одном лице. Емельян Ярославский, сам будучи мыслителем ничуть не более тонким, высмеивал его “примитивный монархизм” и “скудный белогвардейским антураж”, но степень разработанности любой революционной теории всегда прямо пропорциональна дистанции, отделяющей ее создателей
“Как ни странно, – замечает Волков, – многое, очень многое перенял Унгерн у своих смертельных врагов. Но все перенятое преломляется им сквозь призму собственного “я”. Большевики брали заложниками семьи, и у Унгерна семья – жена, дети, родители, родственники – отвечает за преступление одного из ее членов. Как большевики, Унгерн не признает торговли, промышленности. Все должно сосредоточиваться в его интендантстве. Мужчины должны служить в отряде, женщины – во всевозможных швальнях, прачечных и т. д. Все переводятся на паек. Унгерн блестяще усвоил большевистский принцип: кто работает, тот ест. Причем работой считается только служба в его отряде, “в армии”. Все прочее неслужилое гражданское население является ненужным досадным придатком, который уничтожить, к сожалению, невозможно”. Сомнительна здесь разве что идея заимствования – у большевиков Унгерн ничего не перенимал, просто режим диктатуры при манихейской картине мира и ограниченных ресурсах неизбежно вызывал к жизни политику одного типа.
Полностью запретить частную торговлю Унгерн не решился, но, подобно якобинцам, в интересах беженцев из России и собственных солдат установил твердый максимум цен на продовольствие и предметы первой необходимости. Цены назначили настолько низкие, что свободная торговля практически прекратилась, никто не хотел торговать себе в убыток. Зато некоторые из соратников барона, пользуясь всеобщим страхом, который внушало его имя, закупали партии товаров по твердым ценам, а затем перепродавали по более высоким. Спекуляция процветала, как в России при военном коммунизме, считалась таким же смертельным преступлением и точно так же была неискоренима.
При командирах Красной Армии состояли военспецы из кадровых офицеров, и Унгерн практиковал аналогичную систему. Полками и сотнями командовали преданные лично ему люди, а в качестве советников к ним приставлялись мобилизованные в Урге опытные колчаковские офицеры. Они руководили боевыми операциями под присмотром своих начальников. Есаул Хоботов, в прошлом извозчик, имел в помощниках фронтовика и георгиевского кавалера полковника Костерина, бывший шофер Линьков – подполковника Генерального штаба Островского и т. д. Когда Резухин назначил ротмистра Забиякина командиром полка, Унгерн не утвердил это назначение, сказав: “Больно грамотен”.
В доверительной беседе с ним Тизенгаузен предложил сместить всех пришедших из Даурии командиров, заменив их офицерами, занесенными в Ургу “волей судьбы”. Унгерн отказался это сделать, мотивируя свой отказ тем, что эти люди “недостаточно бессердечны” и не в состоянии будут наводить ужас. “Ужас был необходим, – замечает рассказавший об этом разговоре Голубев, – его банду можно было удержать в повиновении лишь сплошным ужасом”.
С даурских времен в дивизии существовали осведомители, доносившие о настроениях среди казаков и офицеров, но теперь к старым шпионам прибавились новые. Даже в госпитале за разговорами раненых следили доктор Клингенберг и его любовница, сестра милосердия Шевцова. Оба были доверенными людьми Сипайло.
При Унгерне в Урге действовало древнее правило, известное со времен римских проскрипций: доносчик получал третью часть имущества тех, кого казнили по его доносу. Остальное поступало в интендантство. Нарушившие этот неписаный порядок карались смертью. Так был повешен оптик и часовщик
151
В годы НЭПа в ЧК-ГПУ существовал аналогичный порядок: наиболее ценные вещи убитых присваивали себе высшие чины или непосредственные исполнители, остальное через специальные магазины поступало в свободную продажу.
На одной такой распродаже неопытный Хитун купил теплую рысью куртку, соблазнившись ее дешевизной.
О происхождении этой куртки он понятия не имел и был потрясен, когда хозяин квартиры сообщил ему, что видел ее на повешенном часовщике – в ней тот и висел на воротах собственного дома. “Я посмотрел на сразу ставшую ненавистной куртку и расстроился”, – вспоминал Хитун. Его утешил товарищ, сказавший: “Все картежники только и мечтают о возможности приобрести хоть кусок веревки от удавленника, приносящий удачу и выигрыш, а у вас целая пушистая теплая куртка – это же гора счастья!” Аналогия не вполне корректна, тем не менее Хитун, постоянно терзаемый невеселыми мыслями о будущем, почувствовал, как эти “легкомысленные” слова отозвались в нем “суеверной надеждой на спокойную и счастливую жизнь впереди”. Портной перекрыл кожей наружный мех куртки, после чего горожане “перестали испуганно таращить глаза” на ее нового владельца.
Другие, менее совестливые, охотно приобретали за бесценок вещи казненных. Появились охотники за богатыми людьми. Чтобы подвести их под расстрел и получить положенную долю имущества, применялся следующий способ: купца, не желавшего торговать по новым правилам и приберегавшего товар до лучших времен, уламывали продать что-либо по ценам выше максимума, а затем доносили об этом в штаб дивизии или в комендатуру. Оправдаться было трудно; Унгерн с подозрением относился к жившим в Монголии русским купцам и промышленникам, не без оснований считая их жуликами, разбогатевшими на обмане монголов. “Честному человеку и у себя на родине можно хорошо прожить”, – говорил он.
Соглядатаи, приставленные к столичным коммерсантам, ловили их на запрещенных торговых операциях, просто на неосторожно оброненном слове. Такие приемы открывали простор для вымогательства, позволяли пополнять дивизионную казну и поощрялись если не самим Унгерном, то его приближенными. Последние брали с непосредственного доносителя процент в свою пользу. Известный всей Монголии скупщик пушнины Носков, доверенное лицо лондонской фирмы Бидермана, был обвинен не кем иным, как Сипайло, в результате получившим 15 тысяч долларов отчислений с выручки за имущество Носкова и фирмы.
С началом Первой мировой войны в Европе стал популярен мех тарбагана, недорогой и практичный. На западном пушном рынке Бидерман считался “королем сурка”. Носков начал у него службу простым возчиком и дослужился до главного резидента. Это был маленький щуплый человечек, фанатически преданный своему английскому хозяину. За прижимистость, склонность к обману и привычку чертыхаться монголы прозвали его “орус шорт” – “русский черт”. Под этим прозвищем он был известен всей Урге; в городской телефонной книге с фамилиями абонентов значилось: “Орус шорт, так называемый Носков”. Каждый день с раннего утра, в любую погоду, он появлялся на Захадыре и скупал все, что мог купить у монголов, безбожно при этом торгуясь и ругаясь. Весь базар был у него в руках. О нем говорили: “После Носкова на рынке не пообедаешь”.