Сентябрь
Шрифт:
Фридеберг лихорадочно старался припомнить все провинности Минейко: приключение с какой-то девкой, не поданный вовремя рапорт, беспорядок в канцелярии. Но все это мелкие провинности, к тому же давно уже пережитые и забытые. Наконец сонливость одолела генерала. Правда, назло Минейко он все еще боролся с нею, хотя и позволял себе на одну-две секунды забыться в дремоте. Это давало новый повод к раздражению: из-за паршивого Минейко не могу позволить себе даже вздремнуть.
Но в Розвадове это искусственно подогреваемое раздражение исчерпало себя. Фридеберг и Минейко вдвоем вышли на перрон и стали ждать поезд. Стояла теплая
августовская ночь, откуда-то издалека доносилось кваканье лягушек. Генерал взглянул на вокзал, и на него повеяло чем-то близким и родным: «Наконец-то я дома».
Когда
Фридеберг был родом из Кракова. Неясно, словно сквозь туман, вспоминался отцовский магазин на Казимеже, — неясно, потому что в школьные годы да и позднее он жил на бульварах, сначала на окраинных, Детловских, а потом на настоящих, близ Флорианских ворот. Здесь уже не было магазина. Отец богател быстрее, чем подрастал его единственный сын. Хозяин небольшой лавчонки, затем оптовый торговец и владелец маленькой фабрики в Подгуже стал потом главой весьма солидного для Кракова банка. Отец спасался от собственного прошлого, меняя квартиры, мебель, обычай, всячески ограничивая связь с родственниками, которым не удалось вырваться из Казимежа, и с раннего детства старательно оберегал своего сына от запаха еврейской нужды.
Сын хорошо все это усвоил. Еще в гимназии он почувствовал, что еврейское происхождение связывает эму руки, и вскоре перещеголял отца. Теперь он стыдился не только родственников из Казимежа, но и родного отца. И не только в присутствии друзей, но иногда они оставались дома, вдвоем. Отец раздражал сына тем, что слишком уж откровенно и поспешно бежал от прошлого. А главное, тем, что бегство это оказалось бесполезным именно потому, что оно было столь откровенным и поспешным.
Ошибки в языке, ужасное произношение, полное незнание истории Польши, литературы, искусства — всего, что скрепляет отношения на определенном общественном уровне, — и, наконец, навязчивое стремление во что бы то ни стало завести знакомства в новой для него сфере — все это унижало отца в глазах сына, даже если ему и не приходилось видеть тех улыбок, того пренебрежения, которые вызывал старый Фридеберг именно у тех, с кем он больше всего хотел поддерживать знакомство.
Сын довольно рано понял: отец обречен. «Настоящего поляка» из него никогда не получится, он так и. умрет, не переступив порог «земли обетованной». Поэтому, чем скорее сын порвет с отцом, тем легче ему будет перешагнуть заветную межу. Но от понимания такой необходимости до ее осуществления путь далек и тяжел. Отец был одинок, очень добр и совершенно беззащитен перед сыном. Кроме сына, ничто не связывало его с жизнью. Каково лишать его единственного ребенка?
Но стремление «ополячиться» так сильно овладело сыном, что он возненавидел не только свое происхождение, но и ту среду, в которой вырос. У евреев всегда было чрезмерно развито чувство семейных уз. И вот Фридеберг-сын создал целую теорию вредности таких уз. Он так долго настраивал себя против отца, что впоследствии, когда стал студентом, дал себе торжественный обет — не иметь с ним ничего общего…
Но это оказалось не так-то просто. Отец кричал, проклинал, отрекался, но потом умолял, пробирался потихоньку вечерами в бедную мансарду, терпеливо поджидал сына и незаметно исчезал, если сын возвращался не один. К тому же он регулярно присылал деньги. Сначала сын гордо отсылал их обратно: нет, он не хочет брать деньги у «кровавого эксплуататора пролетариата» (В это время сын заигрывал с социалистами.) Отца это не отпугнуло, он подкупал хозяйку очередной квартиры, вкладывал банкноты в книги сына, заранее оплачивал учебу в университете. Он не просил сына вернуться в семью и ничего не требовал, кроме позволения украдкой видеть его иногда по вечерам. Демонстративное возвращение денег только ухудшило положение. Старик искал новые ходы и частенько бывал вынужден посвящать окружающих в тайны семейного конфликта, а иногда, что еще хуже, в его причины. Пришлось капитулировать.
Но дальнейшие шаги оказались еще более трудными. Это было время удивительного брожения умов.
Фридеберга сразу же потянуло к темной и вместе с тем обаятельной личности Лютославского [41] . Он побывал на одном из его выступлений — и этого оказалось достаточно. Быть может, больше всего Фридебергу импонировал откровенный антисемитизм оратора, в котором он усмотрел родство с собственными рефлексами… В идеях Лютославского он надеялся найти наиболее действенный, наиболее радикальный способ для того, чтобы избавиться от своего происхождения. Достаточно принять идею «элеатов» и всех об этом оповестить, как сразу избавишься от намеков на твои еврейские корни.
41
С именем и деятельностью Винцентия Лютославского (1863–1954), философа-идеалиста, проповедовавшего идеи «неомессианизма», связано движение «элеатов» (название «элеаты» заимствовано у древнегреческой философской школы).
Однако «элеаты» вовсе не были склонны распространять свою программную любовь к ближним и на евреев. Фридеберг охотно отказался от привычки курить, еще усерднее выполнял другие «обеты», ходил на все собрания и несколько раз публично выступал в духе верности и преданности. Он ждал, что к нему подойдут, заинтересуются, но так и не дождался. Тогда он принялся сам напоминать о себе, и его стали избегать. Вскоре наступил первый кризис этого движения. Лютославский отправился в очередную поездку не то в Америку, не то в Вестфалию, и движение «элеатов» увяло. Теперь оно уже мало чем отличалось от обыкновенного религиозного братства.
Фридеберг отошел от «элеатов» и довольно легко перенес свой разрыв с ними. Вскоре он обнаружил в движении «элеатов» слишком много искусственного и не без основания пришел к выводу, что у них мало шансов на успех в Польше. Религиозность среднего поляка никак не отвечала возвышенным требованиям тирад Инициатора, от которых иногда мороз по коже подирал. При всей своей привязанности к католическому обряду поляк не любит обременять себя проникновением в догматы веры и тратить время на совершенствование духа. Вот почему в Польше такую большую роль играли клерикалы. Так, польская шляхта в свое время охотно отдавала евреям на откуп торговые дела, а ксендзам поручала все заботы о душе, лишь бы иметь свободные руки для бренных наслаждений, лишь бы не бояться кары господней… Если и согрешу, ксендз вымолит мне прощение. Инициатор не мог этого обещать, и не удивительно, что церковь без энтузиазма, а порой и с явным неодобрением присматривалась к этому, казалось бы, столь полезному для церкви движению.
Да и сами «элеаты» были подозрительно незначительными, какими-то чересчур мелочно-благопристойными. Нет, эти чистюли были способны вызвать только скуку, в Польше они не могли рассчитывать на успех.
Вскоре у Фридеберга появился новый кумир — независимость. Еще в школе он поклонялся его могуществу. Однако тогда этот культ был общепризнанным. Никто не подвергал его сомнениям, он носил почти официальный характер и воспринимался в чисто теоретическом плане. Учителя охотно соглашались, что «независимость» — высший смысл существования каждого поляка, но никаких практических выводов из этого не делали. Все они были исправными имперско-королевскими служаками, в дни тезоименитств надевали черные пиджаки с орденами и дрожали за свою пенсию.
В университете после короткого увлечения «элеатами» Фридеберг на ходу переключился и стал поборником независимости. У него это совпало с ростом симпатий к социализму — этому верному противоядию против юношеских сомнений, возникших при сопоставлении окружающей его нищеты и отцовского богатства. Таким образом, бунт против старых истин, как религиозных, так и общественных, усугублялся еще и личным, семейным конфликтом. Фридеберг при случае не забывал на него сослаться — отец, мол, банкир. К тому же краковские социалисты более спокойно относились к происхождению.