Шрам
Шрифт:
Ларт тогда звал его с собой… Мальчику стоило, пожалуй, шагнуть навстречу своей судьбе, а теперь он сед, он стар, безнадёжно стар…
Со скрипом качнулась створка ворот. Там, за воротами, кто-то пошевелился; Луаян остановился, пригляделся, подошёл.
В холодной луже умирал мужчина, когда-то молодой и сильный, а теперь страшный, как полуразложившийся мертвец; извиваясь, он пытался напиться талой воды, хлебал, кашлял, косился на Луаяна — и пытался снова, и запёкшиеся губы ловили каждую мутную каплю, достававшуюся тяжким трудом.
Сам не зная зачем, Луаян склонился над
Мор явился ему, открывшись глазам, обретя лицо и форму; умирающий человек был окутан, опутан, обласкан отвратительными чёрными пальцами, они нежили его, потирали и поглаживали, и движения их подчинялись тому сложному порядку, которому подчиняются многочисленные ноги паука, обхаживающего муху.
Луаян попятился, отходя прочь; двор и улица, каждый дом полны были Мора, чёрных сгустков и подёргивающихся отростков, из каждой щели смотрели белесые глаза, полные тянущей, гнойной, застывшей ненависти — равнодушной и одновременно алчной, ненасытной. Чёрные пальцы холили мертвецов, ощупывали перекошенные лица, залезали в полуоткрытые рты, бесстыдно изучали распростёртые тела мужчин и женщин, Луаяну казалось, что он слышит шорох раздвигаемой одежды и оглаживаемой кожи, что воздух вокруг сгущается, наливаясь всепобеждающим желанием смерти и жаждой убивать…
Покачиваясь, как пьяный, он добрался до городских ворот. Мертвецы лежали здесь грудой, и над ними колыхались, как трава, чёрные пальцы Мора.
Ворота, тяжёлые городские ворота оказались выломанными, снесёнными с петель; за ними виднелись дорога и поле, ровные, унылые, и то здесь, то там шевелились под ветром бесформенные кучи тряпья.
Луаян повернулся к городу лицом.
Светлое небо… Орлан, учитель мой, помоги мне. Ларт Легиар, тебе удалось однажды, я сберёг твой медальон, помоги мне… Скиталец, где бы ты ни был, кто бы ты ни был, но если можешь — помоги мне, вы же видите сами… как я слаб.
Он закрыл глаза. Потом вскинул голову, воздел руки и посмотрел на город — обиталище Чёрного Мора.
…Почему так жарко? Но ведь полдень, солнце в зените, и камни кажутся белыми, как сахар… А из колодца тянет прохладой, и там, во влажной сумрачной глубине, живёт ещё один мальчик — тот, что отражается в круглом зеркале воды. Ох, как заломит зубы от первого глотка, а ведро уже плюхается о воду всем своим жестяным телом, и звук этот усиливает жажду…
(ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, ВЕЛЮ И ПРИЗЫВАЮ, ВЫРЫВАЮ ИЗ ЖИВЫХ, ВЫРЫВАЮ ИЗ МЁРТВЫХ, ИЗ РАЗИНУТЫХ РТОВ, ИЗ ПУСТЫХ ГЛАЗНИЦ, ИЗ НОЗДРЕЙ, ИЗ ВЕН, ИЗ МЯСА И ТКАНЕЙ, ИЗ КОСТЕЙ, ИЗ ВОЛОС… ВЫРЫВАЮ, КАК ВЫРЫВАЮТ КОРНЕВИЩЕ, КАК СКОБУ, КАК УГНЕЗДИВШУЮСЯ В ПЛОТИ СТРЕЛУ, ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, ПРИКАЗЫВАЮ)
…Ведро тонет, погружаясь всё глубже, наполняет водой своё чуть проржавевшее нутро, и вот уже можно тянуть, но ворот такой тяжёлый… Никогда он не был таким, отнимаются руки, сами собой сжимаются зубы, а ведро едва оторвалось от воды, и звонко падают роняемые им капли…
(ПРИКАЗЫВАЮ И ПРИЗЫВАЮ, ИЗГОНЯЮ С УЛИЦ, ИЗГОНЯЮ ИЗ ВОДЫ, ИЗГОНЯЮ ИЗ ВЕТРА, ИЗ ОЧАГОВ, ИЗ ДЫР, ИЗ ЩЕЛЕЙ… ХВАТИТ. ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, КЛАДУ ТЕБЕ ПРЕДЕЛ)
…И вот ведро всё выше, но хватит
Белесые глаза, лоснящиеся пальцы, ласкающие мертвецов. Тёмный, шевелящийся клубок, сгусток. Разрытый холм.
…Пить, я хочу пить, небо, не позволь моим рукам выпустить ворот, не позволь ведру оборваться, я так устал…
(ЗАГОНЯЮ ТЕБЯ, ОТКУДА ПРИШЁЛ. ЗАГОНЯЮ ВГЛУБЬ, В РАЗРЫТЫЕ НЕДРА, КУДА НЕ ДОСТАНЕТ НИ ЗАСТУП, НИ ЧУЖАЯ ВОЛЯ. ЗАГОНЯЮ, ЗАКЛИНАЮ, ЗАМЫКАЮ. НЕТ ТЕБЕ МЕСТА НА ПОВЕРХНОСТИ ЗЕМЛИ, НЕТ ТВОЕЙ ВЛАСТИ НАД ЖИВЫМИ. ЗАКРЫВАЮ СОБОЙ И ОСТАЮСЬ СТРАЖЕМ. НАВЕЧНО)
…Какие горячие камни, какая буйная трава, и в ушах звенит от голоса цикад… А вода, оказывается, сладкая. Сладкая и густая, как мёд, и течёт по подбородку, по груди, по ногам, проливается на растрескавшуюся землю… И солнце в зените… Солнце.
Вечером, когда всё живое в городе робко завозилось, выглядывая из нор и спрашивая себя, надолго ли поблажка, когда больным стало настолько легче, что любящие их сиделки с ввалившимися глазами дали, наконец, волю слезам, когда невесть откуда явились собаки, когда над улицами захлопали крыльями вороны, запоздало слетающиеся на пир — тогда Эгерт и Тория с декановым фонарём нашли его.
Луаян лежал на вершине разрытого кургана, будто накрывая его своим телом. Эгерт посмотрел ему в лицо — и не дал Тории даже взглянуть.
…А на следующий день вернулся мороз, и надо было спешить, пока земля не промёрзла.
Эгерт и Тория похоронили Луаяна на холме, неподалёку от могилы Первого Прорицателя; Эгерт хотел оставить ему и золотой медальон, но Тория, в один день разучившаяся плакать, остановила его: оставлять Амулет в могиле — значит тревожить могилу… Вдвоём они свершили над телом все полагающиеся обряды, и никто не помешал им, хотя бургомистр, невесть откуда явившийся уцелевший бургомистр строго-настрого повелел хоронить все жертвы мора в одном только месте — в разрытом кургане.
Тория, которой невмоготу было сразу поверить в свою утрату, не смогла войти в отцовский кабинет — вошёл Эгерт. Среди раскрытых книг и догоревших свечей в полном порядке оказалась только деканова рукопись, тяжёлая, объёмистая, так и не законченная рукопись, к которой прилагался чёткий перечень готовых разделов, фрагментов и набросков, а с ним и подробные планы ещё не написанных глав. Ни письма, ни записки — только рукопись, словно завещание, и Амулет Прорицателя, будто наследство.
Выслушав Солля, Тория попыталась улыбнуться:
— Он… стал-таки великим магом. Да? В этой рукописи… теперь… должна быть глава… Правда? Надо… Закончить…
И сразу, без перехода:
— Эгерт, поклянись, что ты никогда не умрёшь.
Город не сразу поверил своему счастью. Похоронные команды спешно предавали погибших земле, больные возвращались к жизни; потери были велики, но и уцелевших оказалось немало — всё ещё прячась по щелям, они опасливо переспрашивали друг у друга: что же с временами, окончились они или нет?