Смерть Петра
Шрифт:
Петр огладил острые усы и приказал:
– Мешки взрежь, сукна бросишь в воду, прорубимши прорубь!
– Сделаю, батюшка!
– Вот и делай, я подожду. И каждый отрез при мне проколи тесаком, да с поворотом, чтобы дыра осталась. А коль решите без меня ливерпульский матерьялец со дна поднять, высушить да в Тверь отвезти, дабы несмышленышам моим из-под полы сторговать задешево, – простись с жизнью… Суворов, один мешок брось-ка в коляску, он нам с тобою для казенного дела пригодится, только аглицкую мешковину сдери и тонкое сукно оберни российским матерьялом, чтоб пожалостливее да победнее выглядело, да отыщи здесь рулон нашего сукна, рубах пару и тулупов.
…Петр не ушел в контору до той поры, пока Акимкин не покидал в море все отрезы, исколовши их предварительно тесаком,
…Капитан-президент петербургской гавани Иван Петрович Лихолетов видел в окно, как государь гонял своего любимца Акимкина (тот отличился под Полтавою, а затем выучил в Голландии навигационные науки и весело бранился с иностранными капитанами, торгуя с них более золота за быструю и добрую разгрузку, хорошее место на причале и чистый пакгауз, все деньги вносил в казну; Петр это знал, ценил высоко, потому только и прощал «маленькие шалости» с табачком от купца Гордейкина). Лихолетов опасался, как бы государь, вконец разгневавшись, не столкнул Акимкина в ледяную воду, но пронесло, из конторы не вышел, и не потому, что боялся попасться на глаза, а оттого, что государь не любил, когда перед ним лебезили; уважал достоинство в себе, это же превыше всего ценил в окружающих; тех, кто бегом к нему через лужи бег, почитал за дремучих холопов, наивно полагавших, что, называя себя дурьими, шутовскими именами да бухаясь в грязь ниц, тем изображают истинную преданность отечеству и царю.
На сдержанное приветствие Лихолетова государь не ответил, сел на высокий подоконник, струганный как в Англии, – чистое дерево, промазанное маслом, – и сказал грозно:
– До каких пор взятки будет брать твой прохиндей?!
– Мой прохиндей – твой подданный! Взятки берет не он один, а все, и будут брать до той поры, покуда служат букве, а не делу.
– Ты что ж такое несешь, а?! Ты что, взятку оправдываешь?! Лихоимство?! Побор?!
– Я не оправдываю, государь, я объясняю… Ты вон только скажи своему кухмайстеру, что каши хочешь али мяса кусок коровьего, – тебе и гречки сварят, и мяса; повелел своему камергеру для дочек сапожки стачать – тут как тут сапожки, загляденье – носы наверх и бисером расшиты! А у Фомы Акимкина сын на двор не выходит – не в чем, бос. Жалованье уж как год нам казна не платит, а и платила б, все одно не хватило бы на кашу и на сапожки! Либо на стол, либо на одежку! Копейкой твоей сыт не будешь, с гроша не оденешься…
Петр вздохнул:
– Все вы здоровы разнос государству давать, а кто б выход предложил, першпективу…
– Ты, государь, меня принудил ученье постичь, благодарен тебе за это, через тебя искусство математики и химии постиг, а ни одна из этих наук без логики невозможна – для того латынь учу в старости… Не гневись, скажу так: правишь ты не по науке, а по одному лишь гению своему. Геометрию ты нам велел постичь, сам экзамены принимал, а что ж ныне государственной геометрии бежишь?!
– Это как? – несколько даже оторопел Петр. – Ты что говоришь, Иван? Разумеешь, что говоришь, али нет?
– Говорю, что думаю! Сам приучил! Твое слово – закон для меня… Ты смотри, что ноне выходит в державе, государь: ты норовишь с господами вельможами сам всем править – суконными мануфактурами, и аптекарскими товарами и флотом, и ассамблеями ночными, и купецкими ремеслами, и фасонами, кои надлежит подданным твоим перенимать, и длиною париков, и очередностью блюд за столом… Да разве ж можно такое?! У тысячесильного мочи не хватит, не то что у тебя! Ты себе главное оставь, государь! Ты флот себе оставь с армией, да законоположение, да иностранную коллегию, да образование с финансами, но дозволь же, ради Христа, фабриканту мануфактурой заниматься без подсказов твоих чиновных людей; мастеровые пущай по своему деловому – тебе подотчетному – усмотрению берут умелых людей и счет ведут с ними сами, ты лишь срок им дай и цену назови, пущай не бумагою, но делом отчитываются перед тобою! Дозволь строителю самому дела с плотниками ладить! Прикажи купцу барышом отчет давать в казну, а не взятку волочь в коммерц-коллегию, потому как в той коллегии такие же люди сидят, кои запретить все могут, а вот честно заработать,
– Дерзок ты.
– Правдив.
– Одно и то же.
– Тогда прости.
– Расспроси-ка аглицких и португальских капитанов, – задумчиво сказал Петр, – кои в Великую поднебесную китайскую империю товар свой возят, – что за страна, каковы тамошние коммерсанты, что за нравы на побережье, разнятся ли от обычаев континентальных, сколь сильна ихняя вера, есть ли там опора церкви ватиканской?
– Исполню… Но сей миг я другое в разговоре с капитанами слышу: страшится тебя Европа, больно силен…
Петр пожал плечами, стал оттого еще больше ростом:
– Страх в государевом деле не помеха, особливо когда дурни его испытывают али честолюбцы… Плохо, когда умный боится, он тогда думать перестает, а сие – державе убыток…
– Державе убыток оттого, что казна все в своих руках держит, – нет человеку простору для деятельности: ни мануфактур поставить по собственному, а стало быть, государственному уразумению, ни трактир открыть – все ноги обобьешь, пока бумагу получишь, ни постоялый двор или лавку для какого товару…
– Врешь! – как-то устало, а может быть, даже сочувственно Лихолетову возразил Петр. – Коли с умом и весомо обратиться, коллегия не откажет умелому человеку ни мануфактуру поставить, ни лавку открыть или постоялый двор при дороге. Я ж знаю, напраслину не говори!
– Государь, – вздохнул Лихолетов, – это тебе реляции из коллегии пересылают, что, мол, возможно, а ты пойди да сам попробуй разрешение получить! Замучат тебя, завертят, малость тебе твою же докажут, и все оттого, что у нас лишь один человек решает за всех – ты! Кому охота твое право на себя примерять? Ан не угадает?! Ты ему за это по шее – и в острог! Нет уж, лучше не разрешать – за это ты побранишь, но голову на плечах оставишь: у нас ведь только за «да» голову секут, за «нельзя» – милуют!..
Во двор острога, что при тайной канцелярии, татей и злоумышленников, приговоренных к отправке в Тобольскую крепость, выгнали поутру, покуда еще тюремное начальство отдыхало после ассамблеи. Кандальники были построены на плацу, кованы по рукам и ногам; фельды лениво, в который раз уже, перекликали имена каторжан, экзаменовали на рядность и парность; томительна жизнь служивого человека по острожной части – ему хоть бы чем заняться, а занятия нету, вот переклик и есть утеха от скуки.
Увидав Петра, вышагивающего по темному еще плацу, старший из фельдъегерей восторженно поднялся на мыски и высоко прокричал:
– Слу-ша-а-ай!
– Чего слушать-то?! – глухо оборвал его Петр. – Глядеть надо было зараньше, покуда я шел, глаз обязан поперед уха быть, – попомни сие! Где Урусов?
– Пятым во втором ряду, – ответил фельдъегерь срывающимся от счастья голосом: когда еще такая честь выйдет, чтоб с государем говорить!
– А ну, ко мне его!
– В подвал? Для пытки?