Собор
Шрифт:
Монахини Ойрсхота могли на себе поверить истинность невероятных историй, читанных ими за трапезой в житиях святых. Их матушка имела дар билокации: являлась в нескольких местах одновременно — повсюду, где проходила, оставляла благоуханный след, исцеляла больных одним крестным знамением, чуяла и поднимала, как охотничья собака, невидимую дичь грехов, читала в душах.
Дочери ее обожали, плакали, видя ее жизнь, превратившейся в одно нескончаемое мученье; из-за сильных холодов ее поразил острейший ревматизм: ведь если в Испании устав святой Терезы, дозволяющий разводить огонь лишь в кухне, еще переносим, в ледяном французском климате
В общем, заключал Дюрталь, пока что течение ее жизни не слишком отличалось от других монастырских насельниц; но вот когда подошла ее кончина, тогда-то исключительная краса этой души утвердилась столь особенным образом, при таких необычайных знамениях, что подобных не найти во всех минеях [24] .
Состояние ее здоровья становилось все тяжелее; к парализовавшим матушку ревматизмам прибавились желудочные боли и ничем не укротимые колики. Ко множившимся недугам прицепились также ишиас и частая в обителях строгого устава болезнь — водянка.
24
Минея (от греч. — «месячный, одномесячный, длящийся месяц») — общее название нескольких церковнослужебных и четьих (т. е. предназначенных для чтения, а не для богослужения) книг. Здесь имеются в виду минеи четьи или четьи-минеи — книги житий святых на каждый день года, которые обычно издаются в виде собрания двенадцати месячных томов.
Ноги вздувались, не желали носить настоятельницу, и она неподвижно пухла на ложе. Тогда сестры милосердия, ходившие за ней, открыли секрет, который она всегда из смиренномудрия скрывала: заметили, что руки ее усеяны розоватыми проколами, окруженными синеватым ореолом, а ноги, также пронзенные, сами собой, если их не держать, укладываются одна на другую. В конце концов она призналась, что уже много лет Христос отметил ее стигматами Своих Страстей, поведала, что эти язвы днем и ночью жгут ее, подобно раскаленному железу.
А между тем боли становились все тяжелее. Почувствовав наконец, что умирает, она вспомнила, какие безжалостные истязания на себя налагала, и с поистине трогательной простотой попросила прощения у несчастного своего тела за то, что так истощила его силы, что, быть может, не дала ему таким образом дольше прожить, чтобы больше пострадать.
При том она повторяла самую необычайную в своем умилении, безумно страстную молитву, какую когда-либо святая жена обращала к Богу.
Она так любила Святые Дары, так желала у ног Спасителя искупить то, чем прогневляли Его людские грехи, что приходила в отчаянье от мысли, что после смерти оставшееся от нее уже не сможет молиться.
Мысль, что труп ее сгниет бесполезно, что последние ошметки несчастной плоти исчезнут, ничем не послужив во славу Господа, огорчала ее, и тогда она стала молить Его, чтобы Он дал ей раствориться, растечься жидким елеем, который можно будет потребить перед жертвенником в алтарной лампаде.
И Христос даровал ей это невероятное отличие, какого не встречается больше в житийных анналах, так что в миг кончины она потребовала у сестер, чтобы ее тело, выставленное, по обычаю, в монастырской капелле, не погребали еще несколько недель.
Здесь нет недостатка в подлинных источниках; были проведены самые скрупулезные исследования; отчеты медиков столь подробны, что мы день за днем можем
Когда святая умерла, а ей шел тогда пятьдесят третий год, из которых тридцать три года она провела в монашестве и четырнадцать в приорстве над Ойрсхотом, ее лицо преобразилось, и, несмотря на зиму столь суровую, что Шельду можно было переехать в экипаже, тело осталось мягким и гибким, но при этом вздулось. Хирурги осмотрели покойницу и вскрыли ее при свидетелях. Они ожидали, что все чрево наполнено водой, но оттуда вытекло едва с полпинты, а тело нисколько не опало.
Анализ при вскрытии дал также необъяснимое открытие: в желчном пузыре обнаружились три гладко шлифованных гвоздя из неизвестного материала: два весом в половину французского золотого экю без семи гранов, а третий, величиною с мускатный орех, весил пятью гранами больше.
Потом доктора набили ее внутренности тряпками, вымоченными в полынной настойке, и зашили туловище иголкой. И до, и во время, и после этих операций покойная не только не издавала никакого запаха тления, но, как и при жизни, продолжала распространять не поддающееся определению чудное благоухание.
Прошло около трех недель; нарывы образовались и лопнули, и из них изошли кровь и вода; потом кожа покрылась желтыми пятнами, сочение язв прекратилось, и тогда проступил елей: белый, прозрачный, душистый, который потом темнел и становился цветом подобен амбре. Его удалось разлить более чем на сто бутылочек вместимостью по две унции каждая, многие из которых и до сих пор хранятся у бельгийских кармелиток, и лишь после этого захоронили останки, ничуть не разложившиеся, а лишь приобретшие коричневатый цвет финика.
Из жития этой славной жены и впрямь можно сотворить славную книжку, раздумывал Дюрталь. А какой сноп изумительных инокинь окружал ее! Монастыри Антверпена, Малина, Ойрсхота изобиловали затворницами. При Карле Пятом у кармелитов во Фландрии возобновились мистические чудеса, совершавшиеся четырьмя веками ранее, в Средние века, у доминиканок Унтерлинденского монастыря в Кольмаре.
О, эти женщины приводят вас в изумленье, в опешенье! Какая же крепость души была у этой Марии-Маргариты, какою благодатью была она поддержана, если могла так отрешиться от естественного соблазна своих чувств, если так бодро, так весело противостояла самым изнурительным недугам!
Итак, что же, запрячься в жизнеописание этой преподобной? Да, но тогда нужно достать том Жозефа де Луаньяка, первого ее биографа, записку Пустынника из Марлени, брошюру монсеньора де Рама, отчет Папеброха; важней всего было бы иметь перед собой перевод этой фламандской рукописи, выполненный в кармелитском монастыре Лувена еще при жизни матушки ее духовными дочерьми. Где же все это раскопать? Во всяком случае, искать придется долго. Ну так отложим этот замысел: он несбыточен.
Собственно, я ведь хорошо знаю, что мне делать: мне бы следовало завершить статью о картине Беато Анджелико в Лувре, которую я четыре месяца назад, если не больше, обещал в «Ревю»; с меня ее каждый Божий день требуют письмом. Стыдно: как я уехал из Парижа, так и бросил работать, и извиниться мне нечем; ведь подряд этот мне интересен, он дает случай изучить рациональную систему символики тонов в Средние века.