Собор
Шрифт:
— Да что ж это! — воскликнул наконец Дюрталь. — Когда я ехал к траппистам для великого омовения, меня и тогда не преследовали подобные опасения; потом я несколько раз туда возвращался для поверки совести, и никогда у меня не было идеи, будто я всерьез могу затвориться в обители; а нынче речь идет о недолгой поездке в монастырь бенедиктинцев, и я весь дрожу, всё артачусь!
Что за вздор это смятение! Э, не такой уж и вздор, вдруг прервал он сам себя. Отправляясь в Нотр-Дам де л’Атр, я был уверен, что там не останусь: я же не мог выдержать более месяца сурового устава,
А раз так… Хорошо же! Надо когда-нибудь определиться, узнать, какое у меня нутро, проверить, чего стоят мои векселя, на что я способен и до какой степени крепки мои узы.
Несколько месяцев тому назад я только и мечтал что об иноческой жизни, и это верно, а вот теперь сомневаюсь. Порывы мои ненадежны, устремления неверны, пожелания тщетны; я хочу и не хочу. А надо, очень надо прийти к согласию с собой, но какой толк делаться колодезником своей души, когда я спускаюсь туда и нахожу лишь пустую тьму и хлад?
Я начинаю думать, что, вглядываясь в эту ночь, становлюсь подобен ребенку, который уставился широко раскрытыми глазами во тьму; кончается тем, что я сам себе придумываю призраки, сам создаю себе страхи; с выездом в Солем все именно так и есть, ведь нет никаких, совсем никаких оправданий для моей паники.
Как все это глупо, насколько проще было бы жить, а главное, устроить жизнь, если поминутно не оглядываться!
Вот оно, произнес он, подумав: причина вражьих происков стала понятна; до такого состояния меня довели озабоченность, недоверие к Богу и малость любви моей.
Со временем эти недуги и породили болезнь, которой я стражду теперь, — глубокую душевную анемию; и она еще осложнена страхом больного, который знает о природе своей хворобы, но к тому же преувеличивает его.
Ну вот и итог моей жизни в Шартре!
Сильно ли отличается такое состояние от того, что было со мной в Париже? О да: фаза, через которую я прохожу, совершенно противоположна той, которую переживал прежде; в Париже душа моя была не засушлива, не рассыпчата, а мягка и влажна; она омылялась, впитывала внешнее; словом, я расплывался в унынье, и оно, возможно, было еще мучительней, чем нынешнее зачерствение в сухости; но, если приглядеться, симптомы изменились, а недуг остается и не проходит; что уныние, что сухосердие — результат один.
Вот только не странно ли, что теперь духовная анемия проявляет себя такими противоречивыми признаками? Ведь, с одной стороны, я испытываю усталость, упадок сил, утомление от молитвы; я ее проговариваю так дурно, что она мне кажется пустой и тщетной; хочется послать все подальше, замолчать, дождаться возвращения духовного рвения, хоть и не надеюсь дождаться; с другой стороны, в то же самое время я ощущаю глухую, упорную работу, незримое прикосновенье, потребность в молитве, чувствую, что Бог зовет меня держаться в форме. И бывают такие минуты, что я, кажется, и отдаю себе отчет в своей неподвижности, но тут же мне сдается, что меня сдвинуло с места и уносит широким потоком.
Да так оно почти что и есть. Когда я в таком
Как аббат Жеврезен до сей поры руководил мной?
В основном он следовал выжидательной методе, не столько борясь с отдельными проблемами, сколько ограничиваясь общеукрепляющими средствами против моей слабости. Он прописывал мне марциальные медикаменты для души, а когда видел, что я ослабеваю, рекомендовал причащение. Теперь, если я правильно все понимаю, он передвигает боевые батареи. То ли он меняет тактику из-за ее неудачи, то ли, наоборот, совершенствует; курс его лечения, хоть я сам о том и не подозреваю, привел к желаемым для него результатам; в том и в другом случае он хочет послать меня в монастырь: либо ускорить процесс, либо закрепить.
Впрочем, эта система, кажется, входит в его терапию: так же он подходил ко мне, когда помогал моему обращению; он поспешил послать меня на бальнеологическую станцию для души, на целительные минеральные воды; теперь он уже не считает необходимым давать мне такое лечение и побуждает меня пожить в месте более отдохновительном, в более спокойной атмосфере. Точно ли так?
Вовсе нет, с его стороны не видно даже намерения застать меня врасплох и навязать решение. На сей раз он даже не взялся покончить с моей неуверенностью, официально известив об отъезде в Солем; но все одно! Ведь в этой истории не все ясно. Почему отец Плом пообещал бенедиктинцам привезти меня? Очевидно, он действовал по просьбе отца Жеврезена. Никакого другого мотива говорить с белоризцами у него не было. Правда, я говорил ему о своем недуге, о неясном желании уйти от мира, о пристрастии к монастырям, но никак не подталкивал забегать вперед, подгонять события!
Ох, опять я выдумываю за других хитрые планы, ищу черную кошку в темной комнате, воображаю хитрые замыслы там, где их, возможно, и не бывало. Ну а если есть? Разве друзья не моей же пользы ради сговариваются? А мне остается только слушать их и повиноваться… Все, оставим это, вернусь к своему бестиарию; время идет, а мне бы хорошо было закончить работу до отъезда.
Дюрталя опять потянуло к собору; он принялся изучать южный портал, где была собрана вся мистическая зоология и демонология.
Но желавшихся причудливых форм он там не увидел. В Шартре пороки и добродетели передавались не в виде химерических или хотя бы реальных животных, а в человеческом облике. Внимательно все осмотрев, он откопал на столбах среднего прохода изображения грехов в крохотных скульптурных группах: сладострастие обозначалось женщиной, целующей молодого человека, пьянство — оборванцем, замахнувшимся на епископа, гнев — мужем, ругающимся с женой; рядом с ними валяются сломанное веретено и пустая бутылка.