Старые колодцы
Шрифт:
– А лен вырастить – тугоумная забота, – не останавливаясь, продолжала женщина, – В мае, по теплу, лукошко через плечо и рукой бросашь, бросашь. Семя мелкое, веером падает. Старались погуще сеять – тогда лен сплошной стенкой подымался, ростом поменьше, зато дружный. Потом дождик падет, зацвело поле синеньким, будто васильки распустились, только запаха нет. Когда отцветет – торчат желтые головочки вокруг стебля. Август настал, дергаем лен с корнем, в любую погоду, лучше в дождь. Если хорошая погода, можно косить сено или рожь жать. А лен подождет, ему и поздний дождь нипочем. Получается лучше по дождю, раз уж другого не осталось... На чистом поле стебли льна, вместе с головкой и корнем, оставляем до октября – мокнет и сохнет лен, и снова мокнет. В октябре придет хозяйка
Прялку наготове держишь, начинаю прясть – нить тяну и заматываю. Кужель – тоненькая белая нитка, а обдирка потолще. Много мотков намотаю и кужель прямо на мотках – в кипяток, прокипятишь, вынаешь, на доске побьешь палкой, прополощешь в Курзанке. Нить кужельная делается прочная, как вот нитки двадцатого размера, ой, даже суровей, рукой не порвешь... А обдирки кипячу иль нет – мое дело, как сама пожелаю. Сушу на веревке, нити запутаются, опосля возни хватит в клубок смотать. Сколько-то ден пройдет, спина пристанет, зато знаешь – детишки через год в новых рубахах в школу пойдут. С пяти соток получаешь шестнадцать килограммов кужели, а обдирок не менее восемнадцати. Слушай главное. Из клубков на стену снуют куделю. Деревянных гвоздей натыкают и снуют, петляют, основывают, чтобы не путалась. Ходишь по стенам, щупаешь их, хороша куделя! А дале навойка, то есть нитки наматывают на станок основу, а потом поперек, да нить к нити прибивают плотнехонько... И так сидишь днями, коров накормишь, дитяткам скажешь – похватайте че есть, а мамане некогда.
И сидишь, сидишь. А глаз радуется – полотно по полу ползет, шириной до метра, а длиной метров сорок... ой, долго, долго сидишь – тута в спине не раз заболит. К марту успеешь – хорошо, а нет – к апрелю. Там уже солнышко светит, трава просекается. Размотаешь холст на свежей траве, чтобы под солнышком отбеливался. На речку снесешь, прополощешь, палкой побьешь, в кипятке прополощешь (вода после холста желтоватая), снова палкой бьешь. Месяц маешься – к реке и обратно – и вальком изо всей силы хлобыщешь. Руки устанут, на куски тогда порежешь, метров восемь–десять кусок, кусками таскаешь выбеливать.
После того холст мягонький и светлый. А прочной-то! И к телу-то приятный, не то что ваши рубахи резиновые, задохнуться можно в ваших рубахах. Скатываешь холст – в сундук. А уж новый июнь на дворе, и снова лен посеяли, впрок...
Мария Макеевна, пока вела рассказ, ходила по кухне, показывала все операции, руками махала, била, мяла, полоскала. Пот выступил, умаялась. Села, говорит: «Наработалась». Но следом:
– Теперь праздник слушай. Просишь у соседки «Зингер», машинку с костяной ручкой, иль у батюшки. На всю деревню – одна-две ручных швейных машинки. У мамы моей, Екатерины Миновны, машинка имелась, в ту мировую продали, – ремень кожаный, тонкое в два следа шила. Игла не ломалась. Сама мерку сыму, раскрою, рубаха навыпуск готова, только поясок вяжи. Иль платье себе сготовлю, да по самому подолу бисером обошью – чтоб перефорсить всех, в молодости задача правильная. А в семье у меня двое сердобольных родителей да шестеро детей, всех одевали пристойно. Верхнюю одежу как делали? А пряли из овечьей шерсти. Полусак накроешь сверху шерстью, а основу из льна, мужики, дело известное, в полушубках. С обуткой дело хуже было – одни сапоги на семью, кто первый схватит, тот и бежит. А босый дома скучат...
Речь Марии Макеевны, как видите, не уснащена красотами, зато венцом будет мажорная сцена: нынче в избе у Зарубиных уютно и богато. С разрешения хозяйки я записал столбиком:
Сервант – 150
Шифоньер – 148 рублей, брали в Тулуне.
Буфет ручной работы – 80 рублей.
Другой буфет – 80 рублей.
Зеркало в рост, трюмо – 90 рублей.
Приемник коротковолновый – 70 рублей.
Стол полированный – 36 рублей.
Стиральная машина «Белка» – 100 рублей 50 копеек.
И, разумеется, телевизор – 212 рублей.
Койки с пружинными матрацами и мягкие стулья. Коврики и крахмальные накидки. В общем, дом – полная чаша. Хорошо, если бы Михаил Васильевич Зарубин, сын Марии Макеевны, опамятовался в усольской колонии, вернулся домой и зажил по-человечески. Что ему мешает жить разумно?
А вот труды и дни семидесятипятилетнего Ивана Дмитриевича Татарникова. В позапрошлом году у Ивана Дмитриевича стало худо с глазами. Он промывал глаза травяным отваром, и будто полегчало. Перемогаясь, стал снова наведываться в подеревную [42] , где прошла добрая половина его жизни, водил фуганком по сухому бруску дерева, лаская мозолистой ладонью выточенную рукоятку для граблей или косы, но резь в подлобье не умирала, захватывая новые места – стучало в висках, отдавало в затылке.
42
Так местные называют столярку, где работа по дереву – главная.
Иван Дмитриевич выходил на припек, сидел, смежив веки, слушая вызванивающую капель по весне, а осенью рокоток трактора, поднимающего за околицей зябь. Однажды он набрался сил, вышел к Братскому тракту, попутным автобусом доехал до районной поликлиники. Участковая докторша осмотрела глаза и сказала: «Лечиться надо, дедушка. Придется два раза на неделе ездить в гости к нам». – «Я ить не тутошный, – отвечал Иван Дмитриевич, – Пешком топать далеко, а на легковушку денег не накопил».
Он еще и шутил.
– Приезжай, деда, на колхозной машине, – велела докторша, – Заработал, поди, чтоб довезли тебя в поликлинику?
Иван Дмитриевич отвечал:
– Поди, заработал.
Накануне обговоренного докторшей дня старик, конфузясь, пришел к Виктору Казакевичу, внуку Пахома Казакевича, бригадиру афанасьевскому.
– Лошади на вывозке навоза, а машину из-за тебя гонять не имеет смысла, – сказал, будто отрезал, молодой и сильный Казакевич. Слышал бы эти слова Пахом...
Помня наказ врачихи, старик еще раз явился пред очи Казакевича, но на сей раз молчал, мял шапку, и снова бригадиру было позарез некогда, он даже не посмотрел в сторону Ивана Дмитриевича.
Татарников вернулся ни с чем домой, сидел долго за кухонным столом и, скопив слюны, плюнул под ноги: «На кой ляд сдалось мне то леченье! И так доживу!»
Доживает, не ходит больше на поклон, бережет время у младшего Казакевича, и свет медленно – по капле – убывает в его глазах. Однако и сейчас невидимым магнитом тянет старика в подеревную.
Особый уют в избушке отстаивался десятилетиями. Правда, раньше мастерская у Татарникова была помельче, а в этой два верстака, один из них колесный – просторный, хоть скатерть стели, зови гостей и пируй. Печь железная гудит, над печкой полати для сушки материала.
Полный набор плотницких и столярных инструментов. Тут тебе и фуганки, чтобы ровнехонько отфуговать брус, а то после не свяжешь. Рубанок-то – он хорош для грязной работы, после топора.
Из веку брал Иван Дмитриевич для рам и дверей мягкую сосну, а на оклады, то есть венцы, шел листвяк. Да, еще по стенам – сверла, стамески, молотки, три плотницких топора, ножовки, пила лучковая, деревянный циркуль.
Примостившись на верстаке, Иван Дмитриевич медленно вяжет речь:
– Хомутами, вишь, пахнет, люблю деготный запах... Скоро лошадок совсем не станет... А сани – сани, паря, сложить умеючи надо. На полозья матерьял березовый идет – береза гибкая, а на обода и сосну можно распарить. Сани я любил мастерить. Если разогнаться, то в три дня сани готовы. Сам собой – для балы, копыльев, облока заготовочки должны быть готовы раньше...