Тамарин
Шрифт:
И вот я на родине!
Уединение ли от общества, или то небо, которое привыкло видеть мой ясный, не испорченный светом взгляд, просветлило его, только на многое из моего уединения смотрю я, как не смотрел доныне. Отсюда я вижу ясно и мою встречу с Варенькой. Или я вышел поздно на ее дорогу, или она рано на мою, но мы не могли идти вместе. Мое сердце было слишком обношено, чтобы забиться при первой встрече; оно почувствовало ее тогда, когда Варенькино болезненно о него разбилось. Но не без влияния на него был этот детский удар: кора холодности, которая лежала на нем, не распалась, но была пробита, и сквозь нее проскользнуло много новых чувств, и больно потрясли они обнаженные фибры! Но сельский воздух, говорят, живителен!
Любимое мое занятие здесь – охота; особенно я люблю охоту по вечерней заре на вальдшнепов. Только солнце станет садиться, и выедем мы на длинных дрогах в лес и растянемся цепью
А часто, сидя один, я, с напряжением слушая безмолвную тишину дремучего леса, заношусь воображением далеко, и перед неподвижно устремленным взглядом проходят заветные, знакомые тени…
Вот они… вот они… и страстно-холодная Лидия с матово бледным челом, и Варенька со своей живописно освещенной русой головкой и темно-голубыми глазами, которые так грустно смотрят на меня… А вот и Марион, веселая, прелестная Марион! Она резво несется мимо, и безмолвные уста улыбаются мне… И за ними другие, неясные, как поблеклая картина, но когда-то тоже милые тени… и шибко бьется сердце, хоть и не чует напряженное ухо знакомого полета над головою!
– А что, сударь, много убили вы? – подсмеиваясь, спрашивает седоусый егерь, который в детстве носил меня на руках. – А был сегодня через вас лет преотличный, да, видно, про других птиц думали вы.
– И тогда вспомню я обо всем, что бесполезно пролетело передо мной, и, задумавшись, тогда еду я в темный вечер домой, впереди сидящих с поднятыми ружьями охотников…
Иванов
(Посвящается друзьям К*)
I
Молодость, молодость! Куда ты спешишь? Куда ты бежишь, не озираясь по сторонам, торопясь прожить от сегодня до завтра! Смотри, близко, ближе, нежели ты думаешь, на повороте дороги ждет тебя зрелость со своим спокойным лицом и строго спрашивает она тебя, что вынесла ты с собою из своего торопливого бега, под какой ношей потратила ты свои свежие силы, какой тяжелый запас ты так трудно и так спешно несла. Что ответишь ты ей?
Года прошли над Тамариным, с тех пор как мы оставили его удалившимся в деревню для поправления сил и немного расчувствовавшимся под влиянием свежей любви и чистого воздуха. И в эти года были у него любопытные встречи. Много лиц и мест прошло перед ним, и между всех лиц и во всех местах он пристально наблюдал и болезненно всматривался в самого себя. По-прежнему он жадно искал чувств и, найдя их, как натуралист, рассекающий редкий цветок, анализировал всякое внутреннее движение… нужды нет, что этим убивал его. Но мы пройдем мимо этих новых лет, повторяющих прежние, мимо этих новых лиц, напоминающих старые. Не один Тамарин имеет право на наше внимание: и другие образы, вместе с ним вызванные воображением, еще не досказали нам своего последнего слова.
Вставайте же, старые, знакомые тени! Мы опять в городе Н***, в том же деревянном доме над Волгой, на пустынной набережной. Был час седьмой вечера. Первый снег большими хлопьями ложился на избитую мостовую, придавая сумеркам новый оттенок света. Под горой еще незамерзшая река тяжело двигалась своей сизо-мутной, как будто иззябшей от стужи, водой. На дворе знакомого нам дома стоял дорожный экипаж. Четверня потных и худых лошадей отдыхала, понурив головы, привязанная у дышла. В передней на полу лежало не сколько дорожных ящиков; камердинер, опоясанный широким английским ремнем, и мальчик возились около них; в углу, в
– Ба! Островский!
– Тамарин! Какими судьбами? – И Островский бросился обнимать Тамарина. – Вот именно как снег на голову, – сказал Островский, – у нас же сегодня первый снег выпал. Представь себе, едем мы…
В эту минуту, лениво пришаркивая ногами, в дверях показалась длинная фигура.
– Федор Федорыч! – сказал Тамарин, идя ему навстречу.
– Здравствуйте, – отвечал Федор Федорыч с довольной улыбкой, пожав Тамарину руку немного крепче обыкновенного. – Продолжайте князь, я вас прервал, – сказал он, подвигая к камину покойное кресло и усаживаясь в него.
– Едем мы по набережной с Федором Федорычем – вдруг видим у тебя огонь: мы и заехали. Откуда занесло тебя?
– Да чтобы ясно сказать, так с последней станции, – отвечал Тамарин.
– Надо прибавить, по какому тракту, – заметил Федор Федорыч.
– Это все равно: я езжу с весны, лето провел на водах.
– На зиму к нам? Ничего умнее ты не мог придумать.
– Может, пробуду и зиму – как поживется. Ну, а у вас что нового?
– Нового немного. Самую занимательную вещь и доброе дело удалось сделать мне: я отучил здешних жителей угощать себя и гостей здешними винами. Теперь все выписывают из Петербурга…
– А далее?
– А более почти и нет ничего. В нашем городе как-то вообще ничего не случается, а если что и случится, так лучше, если б уж не случалось: поссорится кто-нибудь, умрет, родит, женится… Прошло, брат, доброе, старое время, когда одна половина города была влюблена в другую. Бывало, у всякого своя севильская маркиза. Нынче не то! Молодежи новой понаехало, да молодежь все о деле толкует.
– Хорошая молодежь! – заметил Федор Федорыч. – Немного старики-молодежь, а хорошая.
– Ну, а женщины?
– Да женщины по-прежнему. Все новенькое любят: для них что материи на платье, что мужчины – последний привоз в ходу.
– Ты мне пророчишь успех, Островский.
– Ну это вопрос нерешенный! Ведь ты уж побывал на здешних подмостках. Вы как думаете, Федор Федорыч?
Федор Федорыч вынул сигару, отрезал машинкой кончик и стал закуривать ее: он собирался вступить в разговор.
– Я думаю, – сказал он, обращаясь к Тамарину и пустив предварительно несколько струек дыма, – я думаю, что если вы выступите в старом амплуа, то будете иметь успех… разве у очень молоденьких девочек.