Шрифт:
– Профессор! Были бы младенцы, а восприемники подбегут!
Савелий Львович ложился ровно в десять вечера и вставал ровно пятнадцать минут шестого. Десять минут он крестил лоб и грудь, восемнадцать минут умывался, а все остальное время до восьми часов пил чай и зашивал подтяжки. Это расписание, созданное в иное время, он не изменил и ради Октябрьской революции, разве что отнял из восемнадцати минут умыванья четыре минуты на растирание поясницы. Поясница не то чтоб болела или ныла, просто в его возрасте она давала себя чувствовать. Многие в его возрасте начинали и раньше потирать ее.
В это утро, держа белесые подтяжки на мизинце левой руки, а большим и указательным – иголку с ниткой, он вступил в комнату племянниц своих, которая была одновременно и комнатой племянников его и складом дров, вступил с удивительными для него торжествующими словами:
– Наконец-то советская власть победила!
«Почему эти слова вложены в уста врага?» – может подумать некоторый легкомысленный слушатель.
Ну почему так уж – сразу-то? Савелий Львович сам себя не считал и другие не считали его врагом. Много лет назад он первый пошел на службу к советской власти. Когда разрешили НЭП, он спекулировал скромно. Когда припихнули НЭП, – он притих и поступил
Впрочем, так он думал из-за того, что он забыл натянуть подтяжки. Он их теперь зашивал ежедневно. Но выходить по делам было некуда.
Вы, наверное, помните этот год: ломали храм Христа Спасителя. Это для обывателя было, пожалуй, пострашнее, чем октябрьский переворот. Тут же завершалась коллективизация, строились заводы, перли поезда с импортным оборудованием. «Лимитрофы», задыхаясь от злости, пропускали их. Москва внезапно перекрасилась, как умывается человек ради какого-то иного праздника, вредители каялись и строили удивительные самолеты, домны, – и все-таки для обывателя было самое удивительное – разрушение храма Христа Спасителя. Эту громаду! Громада символизировала бога. Золота на восемьсот тысяч рублей на куполе! Это вещь. Весь мрамором обложен, – когда вокруг Москвы нет ничего, кроме кирпичных заводов. Здесь-то обитал бог, и его прогнали, обнесли сиреневым забором, взорвали. Ходил слух, что не взорвали, а он самым благополучнейшим образом ухнул и пополз вниз. И серенькое оловянное небо по-прежнему блестело над Москвой. Этим-то мы и объясняем, что чесоточные души и клоповьи души поверили тем удивительным событиям, которые мы желаем рассказать и вам. Итак:
Семейные смотрели на него с удивлением, а Савелий Львович поднял высоко над головой палец, на котором моталась нервно подтяжка, и повторил:
– Наконец-то советская власть победила! В чем ее победа?
Здесь, пожалуй, уместно сказать несколько слов о семействе и ближайших родственниках Савелия Львовича.
Если в дальнейшем я ничего не упомяну о Савелии Львовиче и его семействе, – считайте вышесказанное за символ. В наш век точных знаний и точной чепухи это не так-то уж плохо.
Легонько подскочив, – вернее, не подскочив, а осторожненько, но быстро, что дало впечатление скока, так пробираются скользкою жижею, каковой в данном случае было для него решение заговорить с Л. И. Черпановым, – доктор Матвей Иванович дерзко махнул рукой у лица Черпанова, словно сковыривая ему прочь усы сконсового вида; удивительного вида, если принять во внимание, что обладателю их никак не более двадцати двух лет. Вот сколехонько мне боязно думать, что я сколочу вам плохое объяснение поспешности, с которой доктор Матвей Иванович Андрейшин покатился перед Леоном Ионовичем Черпановым, покатился, выбив у меня бедром узелок из рук и смяв в пыльный комок жареную курицу. Естественно, Черпанов на попытку сблизиться с ним посредством сбивания его невероятных усов ответил кулаком, но выводить отсюда, что мы – Матвей Иваныч и я – хулиганы, смогут люди, охваченные глубокой скорбью или недугом. Началось с того, что д-р М. И. Андрейшин, он же «сковыриватель», не доходя до «сковырыша» метров двадцати, остановился в полуоборот, левой рукой двигая в направлении ко мне, давая понять, что сейчас произойдет какое-то сковырянье. На расстоянии двадцати метров трудно, – особенно идя улицей, – разглядеть кого-либо, если б это был не Черпанов. Еще у вокзала доктор Матвей Иванович, доказывая «надобность с ним свыкаться», упомянул о мягкой чванливости бесчисленных его карманов, его сконсовых усов особой маститости, его двадцатидвухлетней способности истолочь, избить в комок любое препятствие, сгубить рецензией любое предприятие или мысль, – одним словом, «сковырыш» был «человек-барокко». И точно, с гигантской пышностью обработаны его губы, совмещающие древний мотив висячей арки (посредством сконсовых усов) с обычными в барокко вычурными «разрезными фронтонами», – я говорю о его синем велосипедном костюме и бесчисленности его карманов, – сопровождаемыми колоннами рук и ног, сплошь увитыми, так же как и фронтон, – подобием виноградных лоз, – масляными пятнами. Отколе-то из барокко проскальзывала на его сухое лицо богатая розовость и жажда сковырять, сплести, сделать. Такие люди с младенчества обвешиваются вещами. Вначале вы замечаете перочинный ножик, прикрепленный к поясу на чудовищной медной цепочке, затем записные книжки с ассортиментом карандашей, бумажники, пробочники, зеркальца, – и к двадцати годам он таскает всевозможной дряни вряд ли меньше четверти веса своего тела. Здесь вы найдете несколько часов, не считая тех, которые на руке, запасные стекла и части к часам, потому что такой человек считает себя способным починить любой механизм, фотоаппарат, фонарь, десяток ножей, чернильницу, складной волейбольный мяч, «вечное перо», берестовые портсигары, кожаные портсигары, резиновые. Он обрастает карманами, сумками – и как скоп всего – портфель. И как скоп портфелей – чемодан. Чемодан с необычайной быстротой подвигает его к какому-либо дивному действию, пока не превратится он в недотрогу, описывать которого вовсе не тема наших воспоминаний. Скажу короче: я уважаю таких людей, они часто сбреховаты, бестолково скоростны, но умеют они сберечь в себе что-нибудь мудреное, да и скопытить их с места трудно. Сейчас, приглядываясь к сковырышу с помощью телескопа, каким по отношению к людям был доктор Матвей Иванович, я бы сказал, что в запасе у «сковырыша» уже имелись мыслишки и делишки, но для полного поднятия его на ноги ему мешала некая провинциальность, прискорбная и страждущая, требующая проверки. Экое огорчение, провинциальность, – скажете вы. Уверяю, что это самое ёжистое для подобных людей. Дабы одолеть это горе-горькое, этот штамп отсталости, они возьмутся за невероятнейшее, за чудовищное дело. Поглядеть бы вам, как он наблюдал черный, разбиваемый купол храма Христа Спасителя и какое недовольство было на его лице. «Что бы приехать пораньше, – думал он, не меня ли страждали здесь для разбора храма? А теперь десять лет будете разбирать и не разберете! Кому я выложу свои сомнения, перед кем облегчу себя, как мне не унизиться, не сконфузиться, не упасть в общественном сознании? Позвольте, – скороного мчался я, – но разве мала ценность поручения, данного мне, разве оно скорогибло?…»
В противовес «сковырышу», «сковырятелю» свойственен был некий «московский классицизм», поскольку сопутствует классицизм двадцатишестигодовалому. Доктору
Итак, «сковыриватель», приблизившись к «сковырышу» еще метра на три, положил левую руку ко мне на узелок с продовольствием, а правую поднес к уху. «Сковырыш» стоял в воротах дома № 42. В Москве много таких деревянных особняков, выстроенных давно, грубо и плоско, «под ампир», с кривыми деревянными колоннами, с узкими окнами. Ремонтировать их и невыгодно, да и невозможно; их или сносят, или они преблагополучно догнивают. Различные ступени разрушения можно было наблюдать здесь, ибо всю эту группу домов, встававшую вокруг нас, санитарные характеристики, составленные при помощи новейших статистических способов, отнесли бы к «району невропсихологической вредности», – буде удалось сюда проникнуть врачам и сестрам социальной помощи для психопатологического обследования. Попросту говоря, в таких домах доживают свой век или неудачники, или нетрудоспособные, или, особенно в последнее время, в них селятся провинциалы, приехавшие в Москву на работу, или, чаще всего, сезонные, а в данном случае, судя по намекам доктора Матвея Ивановича, жили люди «пограничных случаев малой психиатрии». «Да, – думал я, незадача доктору Матвею Ивановичу Андрейшину влюбиться в девушку, обитавшую в таком доме. Впрочем, что ж, оно даже любопытно – попрощаться с девушкой, поболтать четверть часа – и на трамвай, и на вокзал и за границу, на съезд по вопросам криминальной психологии!»
– Бывали ли вы здесь раньше, Егор Егорыч? – начал доктор. – Видали ль вы Черпанова? Отведайте его! Выдающийся. Уже сочетание букв в его имени указывает на игру каких-то особенных обстоятельств. Сейчас он уполномоченный по вербовке рабсилы для Урала. А кто он был прежде? Ему двадцать два, но люди с такой душой рано отрываются от сосцов. Я проходил здесь вчера. Мимо! Я бы вошел в дом и вчера, попадись мне в голову более удачная формулировка причины моего появления. Проходя, я заметил его горесть. Сегодня он спокойнее. Вчера я ему сказал, что по-видимому он завербует нас первыми. Вчера он шел ко мне, а сегодня он стоит в воротах, и я иду к нему.
Доктор отмерил еще несколько метров. Я сказал ему, что, возможно, ему скучно уезжать за границу, но мне хочется использовать свой железнодорожный билет и свою путевку. Доктор возразил, что он склонен использовать благоразумно и свой билет и мою путевку. Мы поравнялись с воротами. Булыжный двор дымился жаркой пылью. Доктор приподнял шляпу. Черпанов ответно приложил руку к кожаной фуражке, и не знаю, то ли он просто хотел потереть ухо, то ли с нетерпением желал услышать от доктора его сообщение, но как бы то ни было он поднес правую ладонь к правому уху. Доктор еще раз колыхнул шляпой, теперь уже пренебрежительно. По тому, как он беседовал со мной, я склонен был думать, что к Черпанову он применит способ «трескучий» или, на худой конец, «научный». Однако поступок его с правым ухом и правой рукой доктор счел признаком или подражания, или насмешки: то и другое требовало скачкообразного способа. Вот почему доктор остающиеся пять метров пробежал вприскочку – и ковырнул возле сконсовых усов, как бы желая их сорвать.
Без малейшего противоборствования Черпанов выронил портфель, икнул – и рухнул на колени.
Доктор привык спорить и побеждать, но осилить так быстро показалось даже ему странным. Он наклонился к Черпанову: не убился ли тот. Черпанов стоял на четвереньках, выпятив синий зад, украшенный маслянистыми лозами. Он попятился, едва доктор приблизился к нему. Он очищал место! Бок о бок с ним жаркий ветерок покачивал дряхлые ворота.
Доктор поднял руку к уху: левую к левому. Я понял это, как крайнюю растерянность.