Утро вечера
Шрифт:
И что так убиваться с этим мытьём? «Без немытой посуды, мама, не открыли бы пенициллин. А он меня сколько раз уже спасал». Был какой-то древний заговор, переросший затем в сговор – вещей против меня. Они делают это ночью, когда никто не видит: перелетают с места на место, перекувыркиваются, выворачиваются наизнанку… Утром ищешь, ищешь. Счастливцы, кого вещи слушаются, даже не знают, какой им достался дар. Некоторые же на раздачу опоздали, долго искали свои очки».
Не хорошо ли? В школу идти не надо, наверно, до самого Нового года…
Что?!
Аня подскочила,
Снова на постель лицом вниз. Вся её будущая жизнь, такая близкая, почти уже ощутимая, рухнула. Она теряет сознание, нет, умирает.
Но в следующую минуту больная приподнимается на локтях, набычивается, медленно и зло мотает головой из стороны в сторону – пошли вон, дурацкие мысли, дурацкая болезнь! Из глаз, из носа течёт, брызги во все стороны. Микробы насторожились. Аня снова садится – с прямой спиной. «Я должна поправить себя – совершенно. Now!»
Лицо порока
«Никто за меня не сделает это – не поступит меня в новую школу. В старой я учиться – НЕ БУДУ. Даю себе два дня. Выучу все эти кретинские даты с начала года, буду сама тянуть руку и никого не подпускать к доске через мой труп. Нет, просто не буду. И вообще – болеть мне больше нельзя, медсправка нужна».
…Танькино лицо при виде подруги в раздевалке сначала вытянулось в удивлении, а затем сникло, прямо в обиде.
– Явилась! Являются только, знаешь кто? Сама ж меня учила. А я к тебе собиралась после школы. Мы с мамой «поцелуйчиков» напекли с абрикосовым повидлом, – насупившись, чуть не с угрозой объявила она.
– Учиться хочу, – без улыбки, оберегая губу от новой трещины.
– С ума сошла! Больная ты, или где? И как тебя мама отпустила-то?
– Она на работе. И я не больная.
– Ну, здоровая, только вылитая эта… испуг ходячий.
Таня тронула лоб подруги. Аня отодвинула её руку.
– Да всё нормально. Нормальнее уже… Мне же надо исправить пару.
– Ты что, из-за этого?! Вопще, она на тебя чё-то взъелась. Я вопще не понимаю, как так можно, человек хворый, а она…
– Что она?
– Да какую-то ерунду буровит. Что хвосты стали носить после войны вдовы, чтобы показать, это… что они ищут себе это, мужей.
– Что-о?! Она что, совсем? Каких ещё мужей? Какие вдовы!
Аня в панике схватилась за свой ничего не подозревающий хвостик на затылке.
Нелюбовь тоже бывает взаимной. Ещё как. Чаще, наверно, чем любовь. То, что классная относится к ученице Анне Маниной, как к чему-то чуждому, выбивающемуся из рамок, очерченных указкой, давно понятно.
Когда стало ясно, что история – это не для учёбы, а для сонного опупения, пришлось что-то с этим делать – читать подпольно, подпартно, то бишь, держа книжку
Прочитанная в шесть лет книжка про детство Галины Улановой наполнила Анину голову и сердце, все её существо, мечтой о балете – о том, что выше привычных жизненных рамок. Парить, блистать… И эта одежда – пачки! Стоило увидеть их в «Лебедином» – околдовали. Прозрачная слоистость, сама по себе сказочная, воздушность и упрямая непокорность гравитации – как? Вот как все эти слои держатся и не падают? И чуть трепещут, волнуются, как живые. Тайна. И существа, облачённые в пачку – они, конечно же, неземные.
Учиться балету, только ему.
«Посмотри на себя! В чём душа держится, кожа да кости. А там выносливость шахтёра нужна. Да ещё близорукая. Какая из тебя балерина!»
Сказала мама.
И Аню отдали в музыкальную школу. Как отдают в солдаты, не спросив, или в заключение за провинность. Дома было пианино, что ж ему пропадать? Ну и… Слух у девочки был, чувство ритма было, чего ж ещё? А не было главного. Желания.
Всё желание ушло в балет.
Преподавательницу специальности звали Аделина, от слова «ад». Аделина Игоревна была ростом с Аню – у неё был горб. При этом кисти рук, как и сами руки, были вполне крупные, взрослые. И пальцы с коротко подстриженными бледными ногтями оказывались на удивление сильными, когда обхватывали кисть Аниной руки, уча, как правильно давить на клавиши. Но у Ани не получалось с силой. Аделина выходила из себя и прибегала к линейке – думала, силы прибавится, если линейкой по пальцам. Но нет, не прибавлялось.
Музыкальная школа стала чем-то вроде экзекуторской. Когда ученица шла туда, она шла на казнь – медленную и мучительную.
Между тем, когда стали проходить Баха, Бетховена, Прокофьева, Аня полюбила их вещи и играла с удовольствием, особенно «Лунную». В ней действительно было что-то от луны, от тайны ночного неба, и как всякая тайна, она завораживала. Как-то, вместо заболевшей Аделины, с ученицей занималась другая преподавательница. И она её хвалила! Как раз за «Лунную». И на экзамене ей поставили пятёрку – первую за всё время!
Но основная вскоре выздоровела, и всё пошло по-старому. По-пыточному.
Мама ничего не желала слышать. Это была даже не решимость, а одержимость: дочь её умрёт, но будет заниматься музыкой. Должно быть, она прочитала о каком-нибудь музыканте, который в детстве тоже занимался из-под палки, а потом стал великим. Из-под палки, может, и становятся. Но не из-под линейки.
Балет, и рисованный, был опасен, сбивал с пути истинного. Погружаясь, можно не заметить, как возле парты останавливается учительница истории – с открытыми на этот раз глазами. Наблюдает, вроде бы, с интересом даже, стоя за плечом беззвучно, будто смерть, дарит художницу долгим скорбным взглядом, как неизлечимого больного, молча сгребает с парты листочки с рисунками и запихивает их в конец классного журнала.