В пути
Шрифт:
И Дюрталь, понурив голову, обрывал свои сомнения.
III
Подобно всем неверующим, он так рассуждал до своего обращения: «Если б я верил, что вечная жизнь не обман, я ни на миг не поколебался бы опрокинуть свои привычки, следовал бы по мере возможности церковному уставу и без сомнения хранил бы целомудрие». И он удивлялся знакомым ему людям, которые, находясь в таком же положении, вели, однако, жизнь столь же грешную, как он. С давних пор привык он измышлять для себя снисходительные оправдания и был неумолим, однако, когда речь заходила
Теперь он понял несправедливость своих суждений, осознал пропасть, лежащую между верой и делом, и трудность перейти от одного к другому.
Дюрталь не любил размышлять над этим вопросом, который, однако, преследовал его, не оставляя в покое, и он невольно сознавался, что доводы его ничтожны и презренно его сопротивление.
У него доставало искренности сказать себе: «Я не ребенок больше. Если я верю, то не должен беспрестанно подогревать мою веру проявлениями ложного усердия. Я не хочу компромиссов и перемирий, чередования благочестия и распутства. Нет, все или ничего! Или решиться на переворот до основания, или оставаться неизменным!»
И тотчас отступал, устрашенный, пытался бежать от решения, к которому склонялся, изощрялся в оправданиях, размышлял целыми часами, выдумывал самые жалкие мотивы, чтобы оставаться таким, как есть, и не двигаться.
«Что делать? Я чувствую, как все уверенней укореняются во мне эти веления, и, ослушаясь их, я подготовлю себе жизнь, полную тягости и угрызений. Нельзя вечно стоять на пороге, я знаю; что должен проникнуть в святилище и остаться там. Но решиться на это… Ах, нет, тогда пришлось бы принуждать себя ко множеству обязанностей, примириться с последовательными лишениями, бывать по воскресеньям за обедней, поститься по пятницам, жить святошей и походить на тупицу!»
Подкрепляя свое возмущение, он вдруг вспоминал уродливые физиономии церковных завсегдатаев. На пару людей, имеющих вид разумный и достойный, неисчислимое множество несомненных ханжей и плутов!
Они производят двусмысленное впечатление, обладают елейным голосом, низменным взором, непременно носят очки, одеваются, точно пономари, в длинное черное платье. Почти все напоказ перебирают четки и, более пронырливые и лукавые, чем нечестивцы, они угнетают ближнего своего, предавая с Богом.
Молящиеся женщины раздражают еще больше. Наводнив церковь, они разгуливают по ней, как дома, мешают всем и каждому, двигают стулья, толкаются, даже не думая извиниться. Потом торжественно опускаются на колени, принимают вид скорбных ангелов, бормочут неизменное «Отче наш» и выходят из церкви, став еще язвительнее и высокомернее.
«Вот уж радость, — восклицал он, — смешаться с шайкой этих благочестивых дураков!»
Но сейчас же невольно он говорил себе: «Что тебе за дело до других? Если б ты был смиреннее, эти люди не казались бы тебе такими неприятными.
Во всяком случае, не забудь, у них есть мужество, которого не хватает тебе. Они не стыдятся своей веры, не боятся открыто преклонять колена пред своим Господом».
И Дюрталь, пристыженный, понимал, что возражение это верно. Он сознавал, что ему недостает смирения и, пожалуй, даже хуже того — что он все еще дорожит мнением людей.
«Я боюсь прослыть глупцом, меня страшит возможность быть замеченным в церкви на коленях. Неужели мне невозможно вообразить
Не легко будет вынести мне этот миг, если суждено ему когда либо настать, — думал он. — И, однако, как это глупо, и что мне за дело до мнения незнакомых людей!» Но сколько ни повторял себе Дюрталь, что тревоги его бессмысленны, он не мог отделаться от них, не мог отогнать страх показаться смешным.
«Наконец, если я даже сделаю окончательный шаг, решусь исповедаться и причаститься, то проблема плоти остается по-прежнему. Пришлось бы без колебаний сбросить с себя оковы тела, отказаться от блудниц, соблюдать вечный пост. А этого не достичь мне никогда!
Не говоря уже о том, что никогда не терзали меня страсти так, как после моего обращения, я выбрал бы неподходящее время, если б попытался напрячь свои усилия и стать верным сыном церкви».
Его раздражало, что он словно топчется на месте, он пытался избавиться от мыслей навязчивых и докучливых. Но невольно надвигались они на него, и раздраженно напрягал он свой разум, призывал его на помощь.
Стараясь проверить себя, он рассуждал:
— Очевидно, приступы похоти усились, сделались упорнее после моего приближения к церкви. Несомненно также другое: двадцать лет сладострастия настолько истощили меня, что я мог бы обойтись теперь без телесных вожделений. Если б только искренно захотеть, я был бы, в сущности, в состоянии не преступать целомудрия, но, конечно, для этого мне надо заставить смолкнуть мой бедный мозг, а на это я не способен! Но как ужасно сознавать, что более распаленные, чем в дни юности, блуждают мои страсти, и, наскучив домашним приютом, я ухожу на поиски порочного ночлега! Чем объяснить это? Или моя душа не выносящая уже обыденного, требует едких мечтаний, острых мыслей? Неужели утрата вкуса к здоровым трапезам породила это алкание причудливых яств, это тревожное стремление вырваться из своего Я хотя бы на миг, переступить дозволенные грани чувств?
Так блуждал он, чутко вслушиваясь в себя, и кончил тем, что забрел в тупик, и пришел к такому выводу:
— Я не следую своей религии, потому, что потворствую моим половым инстинктам, а этим инстинктам потворствую, потому, что не следую религии.
Припертый к стене, он упорствовал, однако и спрашивал себя: Так ли справедливо это рассуждение? Где порука, что, приобщившись Святых Тайн, он не подвергнется еще более яростному натиску? Это казалось вероятным, так как демон с особым ожесточением нападает на людей благочестивых.
Потом он возмущался низостью своих возражений и восклицал: «Это ложь, разве я не знаю, что Всевышний мощно поддержит меня, если я выкажу действительную волю защищаться?»
Искусный в самобичевании, он продолжал по-прежнему бесцельно копаться в своей душе. Допустим, — рассуждал он, — невозможное: я укротил свою гордость, смирил тело; допустим, что мне остается сейчас лишь двинуться вперед, но я опять остановлюсь, устрашенный еще одной, последнею преградой.
До сих пор я мог идти один, не прибегая к ничьей помощи на земле, не прося ни у кого совета. Никто не помог моему обращению, но теперь мне ни шагу нельзя ступить без наставника. Без поддержки священника мне отрезан доступ к алтарю.