В пути
Шрифт:
Святой Дионисий — один из отважнейших исследователей, — думал Дюрталь. — Сама душа мнит себя недостойной неба и добровольно повергается в чистилище, чтобы излечить здесь свои раны, полагая единой целью восстановление изначальной чистоты, томясь единым желанием — достичь вечности… Да, какое сухое чтение для обители!
Рейсбрюк? Пожалуй… Впрочем, надо подумать. Не взять ли, как укрепляющее средство, маленький сборник Элло? Но так прекрасно переведенный Метерлинком «Духовный брак» — бессвязен и туманен. В нем задыхаешься, и Рейсбрюк здесь восхищает меня меньше. Но все же пустынник любопытен, — не замыкается в нас, стремится на простор. Подобно святому Дионисию, силится достичь Господа, не столько в душе, сколько на небесах. Но, в устремлении столь выспренних полетов, повреждает себе
Нет, лучше оставить его дома. Дальше. Святая Екатерина Генуэзская. Прения ее между душой, телом и себялюбием бессвязны и запутанны, и ей так далеко до Святой Терезы и Святой Анжель, когда в «Диалогах» она рассуждает о событиях жизни внутренней. Зато ее «Исследование чистилища» — творение непревзойденное; лишь она одна проникла в области неведомых страданий, раскрыла и извлекла их радости. Ей удалось достичь согласования двух противоположностей, которые кажутся на век непримиримыми: изобразить муки души, очищающейся от грехов, переживая в миг тягчайших горестей безмерное счастье постепенного приближения к Господу, когда все сильнее влечется она к Его лучам и так безмерно залита приливом божественной любви, словно Спаситель бдит и помышляет лишь о ней одной.
Святая Екатерина доказывает также, что Иисус не преграждает последнего предела: уничтожиться, раствориться, исчезнуть в Боге.
— Чтение занимательное, — пробормотал Дюрталь, — но для Траппы не годится. Нет, мимо!
Он продолжал перебирать на полках книги.
— Например, вот эта, — и он достал «Серафическую теологию» святого Бонавентуры. Воспользоваться им вполне уместно, в нем кристаллизованы познавательные формы самонаблюдения, исследования смерти, размышлений о Причастии. В названный сборник входит рассуждение о «Презрении мира», сжатые фразы которого достойны преклонения. В них истинное воплощение Святого Духа, глубокий источник истинного утешения. Хорошо, отложим.
— Я не найду лучшего помощника, чтобы врачевать вероятную скорбь уединения, — бормотал Дюрталь, продолжая просматривать ряды томов. Взглянул на заглавие: — Олье, «Жизнь Святой Девы». — Он был в раздумьи. — Да, за слабым стилем у него скрыты занимательные замечания, отменные истолкования. Олье проник до некоторой степени в таинственные области сокровенного Промысла и раскрывает те недоказуемые истины, в которые воля Господня посвящает иногда святых. Он облекся степенью оруженосца Богоматери и, живя возле Нее, возвестил, как герольд, Ее качества, выступил посланцем благодати. Его житие Девы Марии — единственное, на котором лежит печать истинного вдохновения и которое можно читать. Он суров и ясен там, где блуждает Мария Агредская; показывает нам Приснодеву, вечно сущую во Господе, которая зачала, оставаясь непорочной, «как кристалл, который принимает и изливает солнечные лучи, не только не утрачивая своей прозрачности, но сияя, наоборот, более ярким блеском», — Богоматерь родившую безболезненно, но при смерти Сына страждущую мукой, не посетившей Ее в час рождения. Распространяется в мудрых рассуждениях о Той, которую именует сокровищницей всех благ, посредницей молитвы и любви. Да, но для общения с Пречистой ничто не сравнится с Литургией Святой Деве, которую я уложу вместе с требником. Оставим книгу Олье в покое, — решил Дюрталь.
— Однако, запасы истощаются. Анжель де Фолиньо? Она подобна жаровне, возле которой отогревается душа. Возьму ее. И что еще? «Клятвы Таулера»? Книга соблазнительная; никто не превзошел этого чернеца ясным разумением в рассмотрении вопросов, наиболее запутанных. При помощи образов, смиренных сближений, достигает он уразумения возвышеннейших отвлечений мистики. Он простодушен и глубок, проявляет легкую склонность к квиэтизму. Что ж, не худо будет там внизу проглотить несколько капель этого питья. Впрочем, нет, первая нужда моя в средствах укрепляющих. Сюзо — плохой суррогат святого Бонавентуры или святой Анжель — для меня бесполезен наравне со святой Бригиттой Шведской, которую вдохновлял, по-видимому, Бог, не открывший ей ничего нежданного, нового.
Остается святая Магдалина де Пацци — затейливая кармелитка, уснастившая все творение свое риторикой. Она полна пафоса, искусна в аналогиях, опытна
Плененная величием благодати, эта кармелитка так презирает уверенность, даваемую чувствами, что обращается к Господу: «Я утратила бы веру, если б узрела Тебя собственными глазами, Боже, ибо вера прекращается там, где начинается очевидность».
Диалоги и размышления Магдалины де Пацци, думалось ему, открывают дали, много и убедительно говорящие. Но не может последовать за нею душа, покрытая грехом. Нет, не в этой святой найду я хранителя, удалившись в монастырь!
— Вот кстати, — и он отряхнул пыль, облекавшую том в сером переплете, — у меня есть, оказывается, «Драгоценная Кровь» П. Фабера. — И, стоя, задумался, перелистывая страницы.
Вспоминал забытое впечатление книги. По меньшей мере причудливым было творение этого витии. Страницы пламенели, беспорядочно устремлялись, развертывали величественные видения, подобные тем, что знавал Гюго; раскрывали перспективы эпох, как замышлял их начертать Мишле. Торжественная процессия «Драгоценной Крови» выступала в этом томе, исшедшая от грани человечества, от изначальности веков, преодолевшая лиры, залившая собою народы и их историю.
П. Фабер был, строго говоря, менее мистик, чем ясновидец и поэт. Несмотря на злоупотребление приемами церковного витийства, перенесенными с кафедры в книгу, он захватывал души и увлекал их по течению своих вод; но, когда, встав на ноги, человек пытался собрать в памяти все слышанное и виденное, то, по зрелом размышлении, не помнил ничего. Напрашивался вывод, что, очевидно, мелодичная идея творения слишком утонченна, слишком неуловима для выполнения ее средствами такого шумливого оркестра. На душе от этого чтения оставался осадок чего-то неумеренного, лихорадочного, и невольно думалось: не велика связь подобных творений с божественной целостностью славных мистиков!
— Нет, это не для меня, решил Дюрталь. — Какова же, однако, в общем, моя жатва: я выбрал маленький сборник Рейсбрюка, «Житие святой Анжель де Фолиньо» и «Святого Бонавентуру». Да, но я забыл самое нужное теперь моей душе, — вдруг вспомнил он и достал из библиотеки томик, одиноко приютившийся в углу.
Сел, и пробегая глазами, говорил: «Вот средство, укрепляющее, животворное в изнеможении, удар шипа, который повергает людей к стопам Христовым: это — „Скорбные Страсти“ сестры Эммерик!»
Она не анализирует бытие духа, как святая Тереза. Ее не занимает наша внутренняя жизнь.
В своей книге она забывает и себя и нас, видит лишь распятого Иисуса, хочет лишь показать ступени Его агонии, и запечатлевает, как на пелене Вероники, на своих страницах святой Лик.
Несмотря на современное происхождение (Екатерина Эммерик скончалась в 1824 году), ее недосягаемый труд овеян Средними веками. Он напоминает картину, писанную одним из ранних художников франконской или швабской школы. Женщина эта казалась сестрой Цейтблома и Грюневальда, владела их жестокими видениями, пылающими красками, диким ароматом. И уподобилась вместе с тем древним фламандским мастерам, Рогиру ван дер Вейдену, Боутсу, своим тщательным описанием подробностей, своей отчетливостью в повествовании. Она сочетала в себе два потока, пришедшие один из Германии, другой из Фландрии, и живопись, омытую кровью, глазурованную слезами, претворила в прозу, чуждую общепринятой литературы, в прозу, едиными предшествующими звеньями которой были панно XV века.