Вчера
Шрифт:
Никанор усмехнулся побелевшими и задрожавшими губами.
– О какой овечке толкуешь?
Мне не нравилось его притворство, и я твердо сказал:
– Ты нашу овцу зарезал. Мясо в погреб спрятал.
– Как ты, негодяй, смеешь врать на старых людей!
– закричала тетка Катя.
– Я вот поведу тебя к матери и деду. Они тебе распишут задницу-то ременным кнутом.
– Замолчи, мать. Мы сейчас с Андрюшкой поговорим, он мальчишка толковый.
– И Никанор обнял меня и вывел во двор.
Поравнявшись с низкой мазанкой, Нпканор втолкнул меня в нее, быстро подпер на задвижку дверп и вплотную придвинулся ко мне. В щели
– Ты что, Андрейка, во сне, что ли, видел про овцу?
– шептал Никанор. Я никуда не ходил ночью, хворал.
– А мясо-то чье прятал в погреб?
– спросил я, глядя на его сурово сведенные брови.
Никанор деланно засмеялся. Усадив меня на верстак, он долго разубеждал меня, а потом ласково-вкрадчиво спросил:
– Ну, теперь ты не думаешь, что я вашу овну зарезал?
– Пусти, дядя Нпканор, я пойду на улицу.
Он преградил мне дорогу. Луч упал на его руку, и я увидел в этой заскорузлой руке железный расплющенный молоток. Наши глаза встретились, и я почувствовал, что он мог пристукнуть меня одним ударом. Но я сел снова на верстак и глубоко вздохнул.
– Мясо я купил, - сказал Никанор.
Жалость и злоба к нему, боязнь за свою жизнь и какая-то безрассудная смелость, желание сделать доброе этому человеку и презрение к его тупому стремлению скрыть правду - все слилось в моей душе. Я схватил руку Никанора и зашептал:
– Я ведь сам пришел к вам. Мне жалко тебя, дядя, поэтому я пришел. Я... по глазам заметил, что ты украл.
Вдруг он упал на колени, стал обнимать меня, плакать и что-то говорить. Я обхватил руками его голову, поцеловал пахнувшую потом шею и заплакал. Теперь я уже не хотел чтобы он признавался, чтобы он знал, что я знаю, мне хотелось только одного: чтобы он забыл все и жил спокойно.
– Я ничего не знаю, дядя Никанор. Мне дурь в голову пришла. Ведь голова-то порченая, конями топтанная...
Он вывел меня из мазанки, похлопал по плечу и засмеялся со слезами на глазах. Я бежал по переулку к реке, прыгал, махал руками, оглядываясь на следы своих босых ног на влажной земле, и что-то кричал. А небо и заречные дали голубым потоком текли навстречу, ветер шумел моей рубахой. Большим, сильным и красивым казался я себе в эти минуты, любил всех людей, весь мир.
8
– Андрейка, сынок!
– остановил меня голос матери, который узнал бы я из тысячи голосов.
В кашемировой кофте и небесном полушалке, накинутом на плечи и высокую грудь, она стояла у глинобитной стены, разговаривая с Кузихоп. Я не сдержал разбега и налетел на маму, чуть не свалив ее с ног. Она сжала ладонями мои щеки, запрокинула мое лицо, сказала:
– С Чего v тебя глаза такие шальные? Как у теленка на первом выпасе.
– Виноват, оттого и шальные, - сказала Кузиха.
– А вот сейчас он сам скажет правду.
– - Тревожный голос матери обварил меня, как варом. Я взглянул все карпе, до боли погрустневшие глаза, и сердце мое заныло:
показалось, что мать и старуха знают о моем разговоре с Никанором Поднавозновым.
– Ищь, как побелел! Будто мелом вымазан. Куда сейчас бегал, а? ворчливо сказала Кузпха, подперев батожком острый подбородок.
– Молчишь. Тогда я скажу:
камнями кидался, безотцовщина.
– Играл я с ребятами, а камнями не кидался.
Стыдно и горько было мне: мимо проходили товарищи, девочки, доносились голоса людей с берега от качелей, по глиняной
– Врешь ты, бабушка. И на сыновей своих тоже врала, будто они тебя бросили. Ты злая...
Мать дернула меня за руку, и мы, обходя лужу посредине улицы, подошли к деревяному дому сыновей бабки Кузихи. Одно из окон было выбито, заткнуто красной подушкой, на завалинке поблескивало на солнце битое стекло. Из дома доносились пьяные мужские голоса. Я догадался, что это спорят старший сын, вернувшийся с фронта после отравленпя газами, и меньший сын, которого на войну не брали, потому что он был синюшный, то есть всякий раз лицо его синело, как только врачебная комиссия вызывала его на осмотр.
– Молчи, синегубый!
– хрипло кричал отравленный газом.
– Ты моей коровой расплатился с докторами-то!..
Заиграла гармонь в избе, и кто-то запел:
Зх, милка моя,
Очень интересная.
– Ты разбил окно?
– спросила меня мать.
– Он разбил, окромя некому!
– закричала Кузиха.
– Не бросал я камни.
– Сама я своими глазоньками видела: ты разбил!
Вот таким голышом пужанул.
В это время, распахнув окно, выпрыгнул на улицу синегубый, в него из дома полетела табуретка. Сипегубый пригнулся, потом наскочил на меня, вцепился в мои волосы. Я закричал. Из соседнего дома прибежали игравшие в карты пьяные братья Бастриковы, которые за свою жизнь не пропустили ни одной драки.
– Чего? Окна бить? Поймали!
Первый раз в жизни я попал в жесткие клещи клеветы. Клевета эта сначала изумила меня, потом напугала и возмутила. Она так унизила взрослых людей в моих глазах, что я на всю жизнь запомнил топтавшихся по грязи бородатых мужиков, лишь позавчера ходивших к попу исповедоваться, а теперь лгавших с горячностью помешанного Порфирия. Кто-то кричал, что солдатки распустили своих сукиных сынов. Мало бьют их, а потому и вырастают из безотцовщины воры и бандиты.
Меня окружала все увеличивающаяся толпа пахнущих самогонкой краснорожих, с пьяно косящими глазами, сопящих и орущих мужиков. Опи хватали друг друга за грудки, наступая сапогами на мои ноги. Громче всех визжала бабка Кузиха, протягивая к моему уху крючковатые, с черными ногтями пальцы. Я чувствовал: темная, злая и страшная сила, которая уничтожила прошлым летом вора Постникова, вот-вот прикончит и меня, втопчет в грязь. И как цыпленок, почуявший смерть в падающем с небес коршуне, кидается под крыло наседки, так и я бросился к своей матери, ища у нее защиты. Но маму оттеснили к плетню. Тогда-то слезы обиды, злости и бессилия горячим клубком подступили к моему горлу.
Маленький, в австрийской шинели церковный попечитель, по-уличному Крпкунок, схватил меня за руку, больно сдавливая пальцы.
– Учить вас, подлецов, надо!
Его скопцеватое лицо, ощеренный рот с гнилыми зубами напугали меня.
– Брешете все вы!
Многие на мгновение онемели. Я согнулся и врезался головой в толпу, норовя протаранить ее. Как о камень, треснулся я носом о чье-то колено и присел на корточки.
Крикунок швырнул меня на середину круга.
– Куса-а-ается!
– закричал он, поднимая над головой испачканную, очевидно, моей кровью руку. Кто-то двинул его в затылок, и он, икнув, упал рядом со мной, у чьих-то огромных подкованных сапог. Кузиху тоже сбили с ног.