Виллет
Шрифт:
Несомненно, чувства, которые он испытывал к человеку, назвавшему его рабом и выразившему свое к нему неуважение по какому бы то ни было поводу, были соответствующими. Вполне вероятно, что употребленное мною слово было справедливо, мой отказ уважать его — достаточно обоснованным; во всяком случае, он не пытался защитить себя и, очевидно, все время размышлял, заслуженна ли столь огорчительная характеристика. В этих обвинениях он искал причину той неудачи, которая так болезненно нарушила его душевный покой. Внутренне терзаясь, осуждая себя, он был, как казалось и мне, и его матери, сдержан, даже холоден. Однако, несмотря на его подавленное состояние, на этом прекраснейшем мужественном лице не было и следа недовольства, озлобления или мелочной мстительности.
Дабы избежать бессонной ночи, мне оставалось лишь одно: искупить мою возмутительную несдержанность. Иначе поступить я не могла, терпеть подобное положение было выше моих сил, и я была не в состоянии осознавать, что мы с ним противники. Все что угодно — одиночество в пансионе, монастырскую тишину, унылое существование — я предпочла бы натянутым отношениям с доктором Джоном. Что касается Джиневры, то пусть она на серебристых крыльях голубки или любой другой пташки взлетит к неприступным высотам, к недосягаемым звездам — в те края, куда безудержное воображение ее поклонника поместило созвездие ее чар. Я решила, что никогда более не стану спорить об этом. Долгое время я старалась встретиться с ним глазами, но, когда мне это удавалось, он быстро отводил ничего не говорящий взгляд, и мои надежды рушились. После чая он печально и безмолвно читал книгу. Как хотелось мне набраться смелости и сесть с ним рядом, но мне казалось, что, поступи я так, он непременно выкажет враждебность и негодование. Я страстно желала излить свои чувства вслух, но не решалась изъясниться даже шепотом. Когда его мать вышла из комнаты, я, мучимая жгучим раскаянием, почти неслышно пробормотала:
— Доктор Бреттон…
Он поднял голову — ни холодности или озлобления во взгляде, ни язвительной улыбки на устах. Он был явно расположен выслушать меня. Душа его была подобна доброму вину, достаточно выдержанному и крепкому, чтобы не скиснуть от одного удара молнии.
— Доктор Бреттон, простите меня за резкость, умоляю вас, забудьте мои слова.
Он улыбнулся, как только я заговорила.
— Возможно, я заслужил их, Люси. Раз вы меня не уважаете, значит, мне думается, я не достоин уважения. Наверное, я изрядный глупец и неудачник, у меня кое-что не получается — стремлюсь быть приятным кому-то, да ничего не выходит.
— В этом нельзя быть уверенным, но, даже если дело обстоит именно так, кто, по-вашему, виноват — ваша натура или неспособность другого человека воспринять ее? Однако разрешите мне опровергнуть мои собственные гневные слова. Прежде всего, я глубоко уважаю вас — во всех отношениях. Уже одно то, что вы столь невысокого мнения о себе и столь лестного мнения о других, указывает на ваше нравственное совершенство.
— Неужели я слишком высокого мнения о Джиневре?
— Я считаю так, вы — иначе. Пусть мы держимся разных точек зрения. Я прошу лишь одного — простите меня.
— Вы думаете, что я затаил на вас злобу за одно резкое слово?
— Конечно нет; да вы на такое и не способны. Но прошу вас, скажите: «Люси, я прощаю вас!» Произнесите эти слова, чтобы освободить меня от душевных страданий.
— Забудьте о ваших страданиях, а я забуду о моих, ведь и вы ранили меня, Люси. Теперь, когда легкая боль прошла, я не только простил вас, но питаю к вам чувство благодарности как к искреннему доброжелателю.
— Вы не ошибаетесь — я действительно ваш искренний доброжелатель.
Так мы помирились.
Читатель, если вы обнаружите, что мое мнение о докторе Джоне слишком изменчиво, простите мне эту кажущуюся непоследовательность: я передаю то впечатление, которое складывалось у меня в тот или иной момент, и описываю его характер таким, каким он мне представлялся.
Его душевная деликатность проявилась и в том, что он после этой размолвки стал относиться ко мне еще приветливее, чем раньше. Более того, это недоразумение, которое должно было, согласно
Джиневра! Он считал ее такой чистой, такой доброй! Он говорил о ее очаровании, мягкости и невинности с такой любовью, что, несмотря на то что я знала, какова она в действительности, ее облик засиял отраженным светом даже в моем воображении. Должна признаться, читатель, что он нередко говорил нелепые вещи, но я неизменно старалась хранить терпение и не противоречить ему. Из полученного мною урока я поняла, сколь острую боль испытываю, когда говорю ему резкости, огорчаю или разочаровываю его. В некотором смысле я стала чрезвычайно эгоистична: я не могла отказать себе в удовольствии потакать его настроениям и уступать его желаниям. Мне казалось несуразным, что он теряет надежду в конце концов завоевать расположение мисс Фэншо и впадает от этого в отчаяние. Я крепко вбила себе в голову мысль, что она своим кокетством просто подстрекает его, а в душе дорожит каждым его словом и взглядом. Иногда он раздражал меня, несмотря на всю мою решимость проявлять терпение и выдержку; как раз когда я испытывала неописуемое горькое наслаждение от собственного долготерпения, он наносил такие удары моей неколебимости, что расшатывал ее. Однажды, желая умерить его беспокойство, я выразила уверенность, что в конце концов мисс Фэншо непременно проявит к нему благосклонность.
— Это вы уверены! Вам легко говорить, а вот есть ли у меня основания для подобной уверенности?
— Самые надежные.
— Ну пожалуйста, Люси, скажите какие!
— Вам они известны не хуже, чем мне, поэтому, доктор Джон, меня удивляет, что вы сомневаетесь в ее верности. В таких вопросах сомнение почти равносильно оскорблению.
— Вы так быстро говорите, что стали задыхаться, но можете говорить еще быстрей, только растолкуйте мне все до конца, мне это необходимо.
— Так я и сделаю, доктор Джон. В некоторых случаях вы проявляете себя как человек щедрый, даже расточительный: по своему складу вы идолопоклонник, готовый в любую минуту совершить жертвоприношение. Если бы отец Силас обратил вас в свою веру, вы бы осыпали его пожертвованиями для бедных, уставили бы его алтарь свечами, не пожалели бы ничего, чтобы роскошно украсить храм вашего любимого святого. Джиневра, доктор Джон…
— Молчите! — воскликнул он. — Не продолжайте!
— Нет, не замолчу и буду продолжать. Так вот, Джиневра принимала от вас несчетные дары. Вы находили для нее самые дорогие цветы, придумывали такие изысканные подарки, о каких женщина может только мечтать; кроме того, мисс Фэншо стала обладательницей таких драгоценностей, для приобретения которых щедрости пришлось уступить место мотовству.
Смущение, которого Джиневра отнюдь не ощущала, когда дело касалось подарков, окрасило румянцем лицо ее обожателя.
— Вздор! — произнес он, бесцельно кромсая ножницами моток шелковой ленты. — Я делал эти подарки для собственного удовольствия. Я считал, что, принимая их, она делает мне одолжение.
— Нет, она не только делала вам одолжение, доктор Джон, но и брала на себя обязательство вознаградить вас. Раз уж она не может ответить чувством привязанности, пусть вручит вам что-нибудь земное, скажем, стопку золотых монет.
— Вы, оказывается, плохо ее знаете: она слишком бескорыстна, чтобы интересоваться моими подарками, слишком простодушна, чтобы знать им цену.