Витч
Шрифт:
Чуев даже не стал подходить к окну.
— Известно что, товарищ майор. Рельсу вешают.
— Какую еще в жопу…
Кручинин задавил сигарету в пепельнице и закашлялся.
— Блядь! Немедленно отставить «рельсу»! Обоих в карц… Тьфу! В смысле… какие у нас тут есть наказания?
— Никаких, товарищ майор. Психбольницу закрыли же. Разве что на зону отправить можем.
Кручинин застонал.
— Короче, немедленно прекратить самоуправство!
— Есть прекратить самоуправство, — рявкнул лейтенант и выбежал вон.
«Маразм, — подумал майор. — Может, и правда карцер ввести?»
XX
Хмурое
Было девять утра, по меркам Максима запредельная рань (что-то вроде четырех утра для обычного человека), но он совсем не рассчитывал, что Зонц будет так сильно опаздывать, тем более по такой мерзко пакостной погоде. Тут даже и спрятаться было негде. Дома было бы, конечно, приятнее ждать, но Зонц сказал, что по таким пробкам заезжать за Максимом, жившим на самом юге столицы, будет потерей времени, и попросил того подъехать к Новому Арбату. Перед тем как повесить трубку, Максим хотел сказать Зонцу о смерти Блюменцвейга, но потом передумал — лучше уж с глазу на глаз при встрече.
Максим почему-то вспомнил, что одно время у Блюменцвейга была странная манера вставлять в речь какие то древнерусские слова типа «поелику» или «токмо», чем он, признаться, сильно раздражал педагогов и однокурсников. Потом у него это увлечение прошло. Зато появилась колоритность мысли. Так, о каком-то современном художнике он выразился следующим образом: «Его картинам мешает отсутствие таланта у автора». В другой раз он посетовал по поводу одного их общего знакомого, что тот «очень малообразован», а о каком-то эпико-героическом фильме он сказал так: «Размах бессмысленности замысла поражает не только воображение, но и все прочие области мозга».
Иногда Блюменцвейга уносило в полную неадекватность, и тогда становилось ясно, что рано или поздно им заинтересуются соответствующие органы. Что, собственно, и произошло, когда он организовал «тайное общество любителей советского гимна». Более того, Блюменцвейг придумал устав общества, в котором были указаны права и обязанности его членов, а также цель общества, которая формулировалась емко и недвусмысленно: «Любить советский гимн». Все. Никаких других целей общество, видимо, не преследовало. Кроме того, Блюменцвейг прописал в уставе, что членство в обществе является односторонним, то есть, единожды став его членом, человек уже не может покинуть организацию, а посему продолжает быть обязанным любить советский гимн до конца жизни. В уставе был и еще один не менее абсурдный пункт, который гласил, что общество имеет право записывать в свои члены любого человека без согласия последнего. Правда, этим пунктом Блюменцвейг злоупотребить не успел. На момент обнаружения общества в нем состояло всего четыре человека: Блюменцвейг, два студента (которые на вопрос, любят ли они советский гимн, естественно, ответили «да») и сосед Блюменцвейга, алкоголик Леха, который вступил в организацию за бутылку «Жигулевского» и сам же с пьяного перепугу выдал свое членство в непонятном обществе приятелю-алкашу. Последний, не будь дураком, тут же побежал в милицию. Не иначе как перепугался, что и его в одностороннем порядке включат в члены общества.
Правда, в тот раз гэбисты связываться с Блюменцвейгом не стали (да и что предъявлять?
Максим вспомнил, что и ему Блюменцвейг предлагал вступить в свое общество. Как знать, как бы теперь сложилась его судьба, если бы он тогда согласился. Возможно, как-то иначе. Но как именно иначе, Максим, как ни тужился, представить не мог.
В этот момент, взвизгнув мокрыми покрышками, рядом притормозил серо-стальной джип с тонированными стеклами, и Максим облегченно выдохнул. За рулем, улыбаясь во все свои тридцать два сверкающих зуба, сидел Зонц. В прошлый раз джип был черный.
«Интересно, — подумал Максим, — сколько же у него машин?»
Он открыл дверцу и полез на заднее сиденье, ибо переднее было уже кем-то занято.
На заднем тоже, впрочем, сидел мужчина лет сорока, который тут же протянул руку и вежливо, но сухо представился:
— Панкратов Алексей.
— Помощник мой, — встрял Зонц.
— Максим, — поздоровался Максим.
У Панкратова были квадратная челюсть с раздвоенным подбородком и цепкий взгляд кастрированного бульдога. Впрочем, он не был похож ни на телохранителя, ни на криминальную шестерку — скорее просто мужчина внушительной комплекции и слегка пугающей внешности. На щеках, однако, у него были ямочки, которые резко дисгармонировали с остальными чертами лицам. Словно природа, спохватившись, что создала столь малосимпатичный экземпляр, решила в последнюю секунду компенсировать свое упущение дурацкими детскими ямочками.
— Простите, ради бога, за опоздание, Максим Леонидович, — сказал Зонц, выруливая на дорогу. — Готов искупить свою вину хорошим обедом.
Максим промычал что-то невнятное и бросил взгляд на переднее пассажирское сиденье.
Там сидел какой-то тип с рыжей шевелюрой, которая упиралась в потолок салона. Услышав мычание Максима, он обернулся и, улыбнувшись, тоже протянул руку.
— Валентин Гусев.
Одет он был элегантно и даже слегка вычурно: особенно Максиму бросился в глаза галстук-бабочка — розовый в зеленых крапинках.
— Валентин — мой советник по финансово-экономически-юридической части, — встрял Зонц. — Высококлассный специалист.
Гусев гордо тряхнул рыжей шевелюрой, но ничего не сказал. Зонц тут же заполнил возникшую паузу.
— Вас, Максим Леонидович, возможно, удивляет, что я сам веду машину?
Максима это совершенно не удивляло, но он только пожал плечами.
— Так это потому, что люблю рулить. И разруливать. Ха-ха! А когда пускаешь другого человека за руль, ты как бы доверяешь ему свою жизнь.
— Как я вам сейчас, например, — заметил Максим.
Зонц рассмеялся.
— Да, но машина-то моя.
— Тоже верно, — согласился Максим, подумав, что по большому счету с самого рождения он находился в положении человека, доверившего кому-то свою жизнь или, образно выражаясь, едущего в чьей-то машине. В советское время это были сначала родители, потом педагоги, потом власть. Затем за штурвал взялась жена, заставлявшая его ходить по всяким ОВИРам, а позже — учить иврит и искать работу в Израиле. В Америке он зависел от эмигрантской тусовки, которая давала ему работу. В новые времена он ни от кого не зависел, но это была независимость ненужного человека.