Вор
Шрифт:
Пчхов молча снял и отложил в сторону бесполезные теперь очки. «Давно ли этим маешься?» — спросили его ясные глаза. «Не пугайся, — отвечали векшинские, затуманенные, — ежели и больной я, то смирный!»
— Ты это в каком смысле спросил… про привидения? — тихо осведомился Пчхов.
— В самом обыкновенном, — впервые за весь разговор усмехнулся Векшин. — Вот мне все больше доводилось на речках живать, и воинская часть наша тоже на реке стояла. Так что и не перечесть, сколько я там этих самых комарей нащелкал, сколько рыбы половил да раков. Иных самолично обезглавливал… а ведь любопытно, не являются!
— Кто это к тебе не является? — чуть не обиделся Пчхов.
— А вот привидения этих самых комарей да раков. Чтобы,
Оба знали, в чем тут дело, оба помолчали, чтобы освоиться со сказанным.
— Дальше давай, — сказал Пчхов. — К чему тебе привидения далися, раз известно из науки, что их нет?
— Охотно объясню, примусник. Довелось мне однажды у покойного Агея справиться все о том же, можно ли людей убивать! «Не стоит», — отвечает. Не сказал — нельзя, но — не стоит, в смысле — опасно. «А если постовой милиционер в командировку уехал либо при смерти лежит?» — спрашиваю. «Все одно, лучше не надо… — говорит, и даже губа отвисла. — А то почнут по ночам навещать, на койку присаживаться да костяным пальцем щекотить — не отобьешься!» А уж Агею можно было верить, большой специалист по сей отрасли был. Я от него прямо к сочинителю нашему кинулся, тот пограмотней — «если в совести все дело, спрашиваю, так ведь совесть — это покамест руку ему рубишь, а как в канаву сволок, какая же моя перед ним вина, раз он больше не существует? Не может быть моей вины перед тем, чего нет больше! Кто ж меня в таком случае навещать может?» — «А тогда сам себя станешь навещать, — отвечает Фирсов, — потому что, убивая, ты себя в нем убиваешь, живое отражение свое в его очах!»
— Ишь как ловко вильнул и вывернулся… что значит образование! — насмешливо подивился Пчхов. — Даже, то берется объяснять, чего всякий ум трепещет.
— Вот и я вроде тебя онемел даже, а он мне сам же и смеется потом: «Да ты, Дмитрий Егорыч, чересчур не волнуйся, призраки только малограмотных навещают, в ком живы предрассудки прошлого, а что касаемо полководцев разных, царей выдающихся, религиозных мечтателей либо прочих благодетелей человечества, к тем привидения не вхожи, адъютанты не пропускают». — «Так в чем же загвоздка-то, — добиваюсь у него, — в том ли, чтобы заглазно действовать, самому рук не мочить али при массовом производстве скидка дается совести?»
— Замысловатый господин, не зря его по газетам и треплют, — с одобрением отозвался Пчхов. — У нас за дурость редко бранят!
— И в ответ на мой вопрос Федор Федорыч требует сперва огонька у меня прикурить, потом затяжку делает да такую, знаешь, когда дым из-под ногтей идет, после чего оглядывается на все четыре стороны и раскрывает под жесточайшим секретом, что истина потому и вечная, что она одна, да только имен и лиц у ней множество… и в каждом веке — свои! Тогда уж вконец я запутался…
— С ним запутаешься, лучше бог с ним! — рукой махнул Пчхов. — Про себя досказывай… чего ищешь ты?
— Вот и охота мне дознаться, примусник, — как-то вдруг и наотмашь заключил Веклшн, — кто же я на самом деле, тварь или не тварь… и если тварь, то в каком, собственно, из этих двух смыслов. Может, и нет вины на
Непонятным озлоблением, запальчивостью крайней спешки, если только не мятежом был окрашен как этот несомненный векшинский дневной бред, так и не записанное Фирсовым его продолжение. Пчхов внимал ему, не спуская с гостя погрустневших глаз, а брови его стали еще насупленней и чернее. Жара спадала, пора было открывать заведение для посетителей, — а он все думал, словно в шашки играл.
— Да, ты крепко болен, Митя, — объявил потом Пчхов, — и хотя ты мне теперь еще родней прежнего стал, нечем мне тебя утешить.
— Меня и отпустили, будто болен, а я прикидывался: в жизни не бывал здоровей, — с болезненным возбужденьем подхватил Векшин. — Только вот… чего в руки ни возьму, во всем сомневаться начинаю, и тогда уж роздыху мне нет. Бывает, бежишь за трамваем иной раз на остатке дыханья, вроде и рукой схватился, а никак не дается на подножку вскочить, А ведь ты у нас на Благуше мудрецом слывешь, к тебе бабы с мужьями за советом таскаются, от запоя лечишь… вот ты и вшепни в меня, примусник, кто же я? Вели мне что-нибудь, посоветуй…
Пчхов на это лишь головой покачал.
— Я тебе на это притчей отвечу, — сказал он с небывалой еще мягкостью, — притчей из собственной жизни. И я вот так же вскоре посля солдатчины твоей же хворостью маленько приболел… ну и надоумили меня под чужую мудрую руку бултыхнуться, за высокую каменную ограду. К уединеннику Агафадору под начал и пристроился я келейничком, возложив на него свое попечение: авось и на мою сиротскую долю маненько обрящет, поелику глуп есмь. И нигде я впоследствии такого не хлебнул, Митя, как в монастырьке у него, за те за два с половиной годика. Кваском лишь по праздникам баловались, а так все больше вареная рожь с капустной. Да еще взбудит средь ночи клюкою в бок: «Все спишь, нерадивый раб Емелька? Читай акафист сладчайшему Иеусу!» Сам-то слепнул он понемножку… Я и почну, язык заплетается, буква на букву лезет, а он притихнет на чурбачке и плачет. Он плачет, а я, значит, учусь с него наглядно жажду утолять… Ну, у монастырька под боком: базар располагался, — как положено, трактиры да карусели… самая утеха младости! Мы в колокол с утра, они в гармошки. А как послали меня разок в мир с поручением, я и заглянул, грешный, в самое пекло, да и прельстился с голодухи. С той поры, чуть вечерок, заладил я к одной торговке за ограду лазать, лесенку себе украдкой сколотил. Выпиваем с ею, источаем дым кольцом, получаем обоюдное развлечение… и вроде бы от мыслей отлегло. Старец мой тогда пфихварывал!
— Все горит во мне, Пчхов, — нехотя пожаловался Векшин, — a ты со мною как с ребенком малым. К чему мне она, сказка твоя?
— А к тому, что и я в ту пору мыслишками баловался в гульбе да забвении ответа искал… Вот раз, этак-то, возвращаюсь привычной дорожкой, через стену, а луна!.. и только я за крепостной зубец ногу занес, глянь — наставник мой в садике у себя на лавочке перхает. Лесенка же моя отставлена, на травке лежит. Я было назад метнулся, а он кротко так смеется: «Прыгай, Емельяша, ничего». Я ему: дескать, лесенку бы! «Не страшись, говорит, бесы тебя, блудня, подхватят на лету!» Я, полы подзабрав, и ухнул в ров… еле потом до койки дополз. Месяца два провалялся, да все одно вкривь срослось. Так и охромел твой Пчхов…