Воронята
Шрифт:
И другое случилось.
Шла мимо из города соседка Топыриха, молочница, и завернула к ним со своей кошелкой, залатанной грязной холстиной, и двумя измятыми пустыми бидонами и сказала матери Жени:
– Что же ты это так себе дома сидишь и беспокойства не знаешь? На станции, говорят, большое крушение, а твой-то муж ведь не дома?
– Дома нет, на работе, - испугалась мать.
– "На рабо-те"!.. Может, его и на свете уж нет, а ты сидишь, беспечная!
И ушла. И потом Женя вместе с матерью, заперев наскоро дом, пошли, одна перегоняя другую, на станцию.
Мать, всегда такая спокойная, - видела Женя - побледнела,
Наконец, увидела Женя на путях груду разбитых товарных вагонов, над которыми возились, растаскивая их, рабочие.
– Вот страсти господние!
– вскрикнула мать и кинулась к ним бегом, но ее не пустили близко.
Она кричала:
– А машинист какой? Машинист?.. Не Приватов?
Но ей не ответили, только махнули рукой, чтобы шла на станцию. Вплоть до станции охала и хваталась за сердце мать, но там ей сказали, что муж ее уехал с другим поездом, а этот состав угробил машинист Жариков.
– Ну, так я и думала, молодой, который порядков еще не знает! прошелестела мать, облизнула сухие губы, пошла пить из бака с кипяченой водой и выпила, не отрываясь, всю большую жестяную, на железной цепочке, кружку.
Потом еще, это вечером, поздно, когда Женя легла уже спать, она проснулась от крика, - пришла Даша и начала вопить в голос, что с таким извергом мужем она больше не хочет жить, что он ее бил, повредил ей пломбированный зуб, что это видели соседи, что больше нога ее не будет у него на квартире...
Она не плакала, но щеки ее были замазаны грязными полосами от недавних слез.
Женя стояла около нее в одной рубашке и смотрела на нее во все глаза.
Но не больше как через десять минут пришел за нею муж, молодой, но сутуловатый, с маленькой, запавшей верхней губою и выпяченной нижней, в очках, служивший где-то счетоводом, и Женю опять отослали спать. И как ни пыталась она вслушаться в сбивчивые, крикливые объяснения Даши и ее мужа, причем Даша часто кричала: "Врешь!.. Врешь, негодяй!" - сон все-таки оказался сильнее ее любопытства, а утром, когда она встала, не нашла уж она Даши: помирившись с мужем, она ушла с ним на рассвете к себе домой.
Или еще вот это.
Случилось услышать Жене не то чтобы очень уж горестное, но с выражением сказанное:
– А бабка Катя угасает!
Бабка Катя была древняя, лет девяноста, старуха гречанка на соседнем дворе. Из года в год возилась она с огородом. Почему такую древнюю, черную, морщинистую, в дугу согнутую старуху звали Катей, Женя не понимала, но и сама называла ее так же, как и все.
Иногда бабка Катя дарила ей сладкую осеннюю морковку или свеженький бородавчатый огурец, - и вот теперь она угасала. Женя не совсем поняла, когда услышала, что это значит "угасала", но почему-то догадалась через минуту, когда на дворе бабки Кати увидела еще трех-четырех старух - чужих, из других дворов, - поняла, что бабка Катя умирает.
Потом новенький гроб с бабкой Катей выносили и укладывали на простые дроги. Старухи все были в черных платках. Лошадь буланая, с надрезанным ухом и белесой челкой. Ей не стоялось на месте, ее кусали мухи, и она все оглядывалась назад, скоро ли все кончат и можно будет идти на кладбище.
А в середине мая была гроза и такой ливень, что по улице - она была не ровная, а покатая, - бурно катилась целая река желтой воды.
Река эта хлынула через ворота к ним на двор и сразу
Но главное было тогда не это, а то, что после ливня высоко, почти посредине неба, засияла радуга, незабываемая, совершенно исключительная, единственная из радуг, огромнейшая, широчайшая, в которой было целых три лиловых дуги одна за другою с небольшими промежутками. И в новом сухом платье Женя опять выбежала на двор смотреть на эту радугу и ахать от восторга, складывая руки лодочкой перед грудью.
И хотя в это время из какой-то отсталой тучки посыпался мелкий град с совершенно незаконным уже дождем и Женя снова промокла, но она не сдвинулась с места, пока Митрофан не втащил ее на крылечко, отчего у нее потом целый день болела рука. А на дорожках в саду после этого ливня дня три еще было грязно.
В одно утро кот Мордан прямо на постель к ней прыгнул с изумительной птицей в зубах: крылья у нее были длинные, как у ласточки, хвост длинный и клюв длинный, а перья то ярко-желтые, то голубые, то коричневые с красниной. И как было Мордану не показать Жене такую редчайшую добычу? Он даже довольно легко выпустил из зубов ее, мертвую уж, конечно, чтобы Женя могла разглядеть ее внимательней и подробней, и только зорко следил, что будет делать с нею она, не спрячет ли так, что вновь уж ее не вырвешь?
Женя заплакала и тут же с постели, ударив кота по голове, побежала к Митрофану, чтобы он сказал, какая это такая птица.
Митрофан только что проснулся сам, лежал и курил.
– Это? Щур-пчелоед, - сказал он.
– Это Мордан поймал? Ну-ну!.. Щура? Как же это он, чертенок, ухитрился?
Мордан же был уже около него: он вскочил следом за Женей, он неотрывно глядел на свою добычу страшными и в то же время умоляющими глазами, глухо мяукал и двигал хвостом. Женя заметила даже, что глаза у него стали будто розовые вместо зеленых, и сказала Митрофану:
– Отдай уж ему, все равно не живой щур!
Но Митрофан отозвался лениво:
– Жирно будет по целому таракану, хватит и по лапке!.. Вот сделаю я из этого щура чучело и повешу на стенку...
– Мордан все равно достанет!
– Ничего, так повешу, чтоб не достал.
И положил мертвую птичку в свой стол, а в кота бросил ботинком.
Наконец, еще одно было.
Какой-то очень широкоплечий молодой малый ходил по их улице с медведем. Конечно, это был смирный медведь, и Жене показался он не таким и большим и ничуть не страшным, как будто бы даже унылым, облезлым, - должно быть, он линял. Он шел вперевалку, как большая бурая собака с куцым хвостом и низко опущенной головой. Посередине улицы, окруженный очень плотной толпой, он боролся со своим вожаком, и вожак его поборол. Потом он поднялся, встряхнулся, как собака, и с фуражкой вожака, поднявшись на задние лапы, обошел толпу. Ему клали в фуражку деньги. Иные трепали его по плечу. А один очень бородатый человек, сапожник (его видела иногда Женя: за столиком на улице он чинил обувь), говорил громко: