Выбор
Шрифт:
Великого же князя на открытии собора и торжественном по этому случаю молебне в Успенском соборе не было. И его большое кресло в красном бархате на возвышении рядом с чуть меньшим, тоже красным креслом, в коем восседал митрополит, день стояло в крестовой палате пустым, второй, третий, четвертый.
Впрочем, особо это никого не взволновало. Потому что, как всегда, в эти первые дни разбирались, решались дела из самых рядовых, невеликих и даже вовсе мелких. Никаких больших и острых дел никто не поднимал. Главные идейные бойцы пока помалкивали.
На пятый день великий князь тоже не пожаловал.
Это уже насторожило. И Паисий тихим, сипловатым голосом медленно заявил, что хватит дальше тянуть, что ему стыдно, что это срам, что алчные монастырские стяжания продолжаются, и с ними надо наконец кончать. И попросил митрополита сходить
Иосиф же Волоцкий, ко всеобщему удивлению, Паисию не возражал, промолчал. Более того, сразу после его выступления вообще покинул собор и, как сообщили, тут же уехал из Москвы в свой монастырь под Волоколамск.
– Вот пройда!
– восхитился Нил.
– Знает, что без него великий князь ничего решать не станет, вот и укатил. Сорвать собор удумал. Мелите, мол, что хотите! Шалишь, аспид, шалишь!
Однако великий князь не внял и приглашению митрополита: не пришел и на шестой день.
Вместо этого прислал дьяка Леваша, заявившего, что государь ждет от собора справку, в которой бы были перечислены нестяжательские деяния и их объяснения всех апостолов, святых и отцов церкви, а так же древние русские уставы на сей счет, "яко же там ж оных установлениях писано есть".
Нил в этот день в своей речи предупредил, что русская церковь погубит себя, если и дальше пойдет по пути стяжательства.
Сии слова тоже включили в составлявшуюся справку.
Вассиану же дома сообщил, что постановили не распускать собор и не разъезжаться, пока великий князь не сделает наконец то, что обязан сделать...
Часть вторая
Жара держалась в том году весь июль и август. Один лишь дождик случился, недолгий и теплый. Но их усадьба выходила к речке Всходне, на другом берегу которой стоял большой лес, а на этом был их сад с яблонями, грушами, сливами и малиной, и они могли купаться в спокойной, прохладной Всходне хоть целыми днями, и никто их не видел. В очередь с братьями купались, с Иваном и Федором. Те сходят, потом они. Звали с собой и матушку, которую жара донимала сильнее всех, ибо она была невысокая и очень полная, грузная, всегда тяжело дышала, а тут непрерывно задыхалась, сипловато, громко пыхтела, обливаясь потом, и не знала, где спрятаться, даже занавешивала с рассвета в доме все окна толстыми занавесями, чтобы сохранить хоть какую-то прохладу. Соломония очень ее жалела и Мария тоже, но никакие их уговоры искупаться не помогали. Матушка только хихикала да заходилась в смехе, отчего пыхтела и потела еще сильней, показывала на свою фигуру и спрашивала, представляют ли они себе, что это будет за потеха: такая жирная колода в воде, ведь Всходня из берегов выйдет, да и совестно ей перед ними, собственными дочерьми, что отъелась до такого безобразия. И что она-де понимает, для чего ее уговаривают: чтоб повеселиться, попроказничать, но шиш им, шиш!
И они шли к реке вдвоем, восторгаясь своей матушкой, которую никогда не видели злой, плачущей, на что-нибудь жалующейся, просто сердитой или хмурой. Любили ее сильно. Все, кто знал, все ее любили, как родные, так и дворня, и их крестьяне. Потому что она никого никогда не обидела, говорила, что самый великий грех - кого обидеть.
Иногда с ними купались дворовые девки, но одним было все-таки лучше, и лучше всего поздно-поздно, когда густели сумерки. Договаривались с братьями, кто пойдет нынче, а кто завтра. Над рекой тогда слева и справа повисали тонкие слои тумана и все еще было видно далеко, но все синевато-дымчатое, какое-то призрачное и как будто совсем новое, совсем незнакомое. Запахов становилось больше и все сильные, густые и тоже будто новые. А звуки, еще недавно, на закате такие все звонкие, раскатистые, сумерки, наоборот, как будто глушили. Кругом шла непрерывная синяя дымчатая ворожба. Шла каждое мгновение. Вода и вправду вдруг теплела, как парное молоко, а воздух был уже легче, уже с прохладцей, и они- и Соломония, и Мария - скидывали с себя и легкие сорочки, в которых купались днем, и шли в воду совсем голые, и в густых сумерках их тела синевато светились, и это было так красиво и необычно, особенно когда они окунались или брызгались и льющаяся с них вода тоже светилась серебристо-синим свечением и блестками, и они смотрели друг на друга совершенно завороженные. И двигались совершенно завороженно; еле-еле и окунались и брызгались, потому
– Невозможно сосчитать!
– поражалась Мария.
В девятый день августа неожиданно приехал отец, который не должен был приехать, так как собирался в Москве с воеводой Щенем и другими воеводами в какой-то поход. Вскоре их позвали в горницу, где по этому случаю сняли с окошек занавеси, настежь распахнули переднюю и заднюю двери, чтобы хоть маленько протягивало сквознячком, но отец все равно сидел на лавке босой, в легких миткалевых портах, распахнутой полотняной рубахе, седоватые волосы прилипли ко лбу. Правой рукой поддевал, подбрасывал и пушил седоватую же окладистую бороду, чтобы полегче было мокрой шее и груди в густых, тоже мокрых волосах.
И матушка сидела в горнице.
Мария с Соломонией приблизились, собираясь поцеловать его в щеку, что дозволялось только им, любимым дочерям. Но он жестом остановил их.
– Не надо. Липкай...
– Оглядел, улыбаясь, с головы до ног.
– Цветете! Мать сказывала, из речки не вылазите.
Закивали.
– И мне, что ль, скупнуться?
– Гора с плеч свалится, что ты! Ступай немедля! Мы и матушку уговариваем-уговариваем, а она...
– выпалила Соломония.
– Ладно. А вы собирайтесь-ка в Москву. Наутро поедем.
Обе опешили и даже не сразу спросили зачем, потому что Соломония - да и Мария наверняка даже, потому что, как дружные сестры, они очень часто думали похоже, - мгновенно представила себя в открытой повозке, в которой будет трястись под этим палящим солнцем целый день и еще полдня, а потом слоняться, маяться в московском доме, который куда меньше здешнего, вообще маленький, всего несколько покоев да чуланов, и садик там совсем капельный, не то что у больших бояр да князей. И ни на какую Москву-реку, ни на какую Яузу или Неглинную там не пойдешь- никто, кроме мальчишек да черных мужиков, там не купается, - из дома никто не выпустит, нельзя.
– Матерь Божья!.. Что стряслось?.. Зачем туда?..
– забубнили наконец обе поскучневшими голосами.
– На смотрины.
"Час от часу не легче!"
– Какие смотрины? Кому?!
Соломонии было шестнадцать, Марии на два года больше - обе на выданье.
Отец молчал, многозначительно улыбался: посоображайте, мол, потомитесь!
Матушка и та не выдержала:
– Ну!
– Велено государем свезти к Москве всех видных, здоровых, красивых девок до двадцати лет со всей земли московской, боярских, княжеских, воеводских, для выбора невесты молодому великому князю-наследнику Василию Иоанновичу. Государевы, значит, смотрины.
– Как на торгу, что ль, выбирать станут?
– удивилась Соломония. Ходить по рядам?
– Может!
– засмеялся отец.
– Не видано, не слыхано. Сказывали ведь, ему иноземок искали, вроде его матери Софьи Фоминичны. Иль ни одна не глянулась? Иль он ни одной не глянулся?
– поинтересовалась мать.
Отец пожал плечами.
– Взял бы из княжеств соседних, - сказала Соломония.
– Из Литвы, из татар, мало ли. Сколь их всех-то. Не-ет, тут что-то другое замыслено...
Вопросительно взглянула на отца. Тот опять пожал плечами.