Юродивая
Шрифт:
«Тебе что, позарез туда надо?..»
«Хотите, зарежьте. Я знаю, что назначено мне там быть. Я иду к себе. Я — там. Моя жизнь — там. Я сделала круг по земле. Я возвращаюсь. Через Войну. Через боль. Через выстрелы. Смерти. Можете меня убить — я все равно вернусь. Если вы выкинете меня из поезда, я пойду пешком. Если меня остановит патруль, я пойду грудью на штыки. Меня остановит только…»
Прямо на солдата глядело лицо Ксении. Родное. Кровное.
Не говори. Это Война. Нельзя кричать. Надо молчать. А может, это не ты?! Нет. Это я. Не двигайся. Стой. Я тебя отпускаю. Я не трону свою…
— Отпусти ее!
— Тю, ты что, сдурел?!.. Кордон… оцепление… никого не велено…
Ксения развела руками два автоматных ствола, скрещенных перед нею. Вагонная публика молчала. За окном неслись, мелькали, двоились и троились красные, синие, белые мокрые огни, сливаясь в длинные пылающие ленты и нити. Гундосый машинист объявлял названия станций. Знакомые имена резали слух. Завизжали тормоза, колеса перестукнули сердито, свисток взвыл, захлебнулся, состав замер, оцепенев. Народ дымно и черно повалил из вагонов наружу, вынеся на хребте своем Ксению, и она, отдышавшись, встала в мешковине, вытянувшись во весь рост, худая и костлявая, на запорошенном
Она легла животом на заметеленный перрон и поцеловала холодную, исковырянную колесами и каблуками бетонную плиту.
— Здравствуй!
К ней подошли новые солдаты, с черными повязками на рукавах. Из карманов у них торчали коробочки, они приближали к ним губы и говорили в них, и коробочки отвечали им невнятным гулом и бормотанием. Руки в жестких черных перчатках схватили Ксеньины плечи и запястья.
— Кто такая?.. Издалека?.. Прошла проверку?.. Быстро в лагерь, в карантин для вновь прибывших, потом за колючую проволоку, в резервацию… Имя?!
Она молчала. Стояла перед солдатами. Ветер целовал ее губы.
— Имя?!..
Ее ударили. Она откинула волосы на плечо, снова выпрямилась.
У нее не было для них имени. Ее звали так, как звали лед и ветер.
Ее подвели, заложив руки за спину, к железному кузову, засунули внутрь, захлопнули дверь, повезли. В темноте кузова над ее головой белело зарешеченное окошко. Рядом тряслись люди. Она ощупала сидевших близ нее руками. Женщины? Мужчины?.. Детский всхлип. Стариковский хриплогорлый вздох… В темной машине трясся, едучи в никуда, народ. Его кусок. Его ломоть. Слепленный наспех жестокой рукой снежок из его грязного и чистого снега, нападавшего горами, мехами на изувеченный танк Зимней Войны.
— Кто вы такие будете, люди?..
Пленные. В какой-то карбантин нас тащат. А ты кто?..
И я, выходит тоже пленная. Дети тут есть?.. Нате вот… дайте им.
Ксения порылась за пазухой и вытащила из маленького мешочка, пришитого к внутренней стороне одежного мешка, зачерствелую горбушку, — ей подарил хлеб человек, и она передала хлеб человеку, чтоб тот ел, выжил, обрадовался. Женщина, невидимая в темноте, наощупь взяла хлеб трясущейся рукой, и слышно было, как она заплакала.
— Ешь, маленький… Боже, что с нами будет?!..
Их везли в неизвестность и во тьму. Железная повозка подпрыгивала на ухабах. В слепоте и мраке они не видели, как мимо них проплывал Армагеддон, кишащий огнями, солдатами, танками, пульсирующими жилами реклам, криками, стонами, выстрелами, защитными чехлами на домах, людях, орудиях убийства, испуганными перешептываниями, слепящими вспышками, перебежчиками, снайперами, кровью, брызгающей, стреляющей вверх, к небу, красными рыбами, церковными свечками, фейерверками, багровыми огнями, — огни, огни, все горит и кружится, и Ксению везут в замкнутой наглухо железной повозке вместе с плачущими людьми туда, где им снова покажут кривое лицо страдания.
Ксения подняла руки. Слова молитвы спустились на ее уста. Она говорила и читала, шептала и бормотала, пела и увещевала, просила и заклинала. Люди, сбившись в кучу, сгрудились, затихли, слезы бежали по их щекам, они не утирали их.
— Господи, Ты видишь, Господи, сколько страдания в мире. Зачем оно есть на свете, страдание?.. я не знаю, Господи, но оно есть на земле всегда. И человек живет в нем… ест вместе с ним, пьет, спит, любит через страдание, умирает — опять через страдание… Значит, в нем есть тайна, Господи, и смысл!.. Если в нем смысла нет — нет смысла тогда и в нашей жизни человеческой, Ты видишь это!.. Кто мы такие?! Порождения Твои или порождения того, кого наказал Ты, свергнув с небес о, милый, Ты ведь Еву наказал уже и так слишком сильно, она в муках рожает детишек и всю жизнь мучится, страдая вместе с ними… За что?!… За тот грех?!.. И почему радость быстротечна, Господи, а страдание постоянно?.. Бесконечно… Значит ли это, что, если б мы, люди, были на земле нашей счастливы вполне, мы бы не смогли отличить тогда, где светится Рай, а где кроется Ад, мы бы смешали свет и тьму, слепили в один снежный ком добро и зло, соскучились бы, зажрались бы, разжирели, отолстели бы и умерли, умерли бы навсегда, бесповоротно, без надежды, без воскресения?!.. Значит ли это, что постоянное счастье — это несчастье, Господи?.. Вот Война… она дошла сюда, добрела, доковыляла на простреленных лапах… Она идет, Господи, всегда, и Ты не прекращаешь ее на земле, ибо знаешь про нее то, что не знаем пока мы, глупые, друг друга на этой Войне убивающие… Люди убивают друг друга. Стреляют друг в друга. Стреляют в детей своих… А матерь стережет тела своих повешенных, расстрелянных детей, бегая вокруг них в помрачении ума, ворон и крыс от них старым веником отгоняя… И улетают вороны, и убегают крысы и волки, и поджимают хвосты одичавшие собаки, ибо сильнее мать, сильнее всех на свете, кроме Тебя, Господи, и Твоим светом светится ее сумасшедшее лицо. Ведь это Ты сделал так, что выстрелы попали в сердца ее детей; и зачем Ты сделал это?!.. — чтобы она бегала кругами вокруг виселиц, вокруг новых распятий?!.. чтобы новая Магдалина падала коленями на снег, обвивала косами голые кровоточащие ноги убитых, плакала навзрыд, умоляя Тебя, Господи, закрыть ей глаза тоже, а Ты хочешь, чтобы она жила… а Ты хочешь, чтобы она молилась, и ходила меж убитых по полям сражений… а Ты хочешь, чтобы я подхватывала ее молитву, ее плач, и шла дальше, в гущу битвы, и пули свистели, ища то грудь, то спину мою?!.. Значит, мы не знаем, чего Ты хочешь… Скажи нам!.. Отведи беду от детей наших и внуков наших!.. Сохрани нам надежду на счастье, хоть и коротко живет оно, хоть и тает на глазах, как весенний лед! Дай нам силы жить дальше! Простри над нами покров Свой, над выстрелами Зимней Войны, над ее снегами и метелями, над ужасами и воплями!.. Господи, как мы счастья хотим!.. Неужели оно всего лишь наше безумие, наш юродивый сон, наш обманный крючок, блесткий манок, блесна в толще безвидного мрака и страдания, и мы, как дураки, рвемся за блесной, кидаемся, чтобы поймать, ухватить, к сердцу прижать, и натыкаемся грудью на коряги и железные гарпуны, и хватаем губами острые загнутые крючья, и обливаемся кровью, и корчимся,
Она задохнулась. Слезы широким потоком заливали ее лицо. Она не отирала их. Люди плакали вместе с ней в трясущейся повозке, везомые за колючую проволоку, в бараки.
— … участь…
Шины шуршали о наледь дороги. Завывали сирены. Гудели гудки.
Ксеньина горячая молитва сошла на шепот, на бормотанье, на вздох, на нет, растворилась в молчанье, всхлипах, чуть слышных причитаньях, сонных детских постанываньях и чмоках.
Я ненавидела колючую проволоку. Я хотела разорвать ее руками, зубами. Меня бросили в одичалый барак; стены ночью покрывались инеем, дети вопили как резаные. Старики курили махорку, матерились. У матерей перегорало в груди молоко. Солдаты с собаками окружали бараки утром и вечером, перекликали нас, выводили гулять. Днем, в обед, зашвыривали в барак котел баланды. «Рассчитайсь!.. Кого недостает!.. Жрите, свиньи, разносолов тута нету!..» И это были люди; и мы тоже были людьми. С разных сторон незримой проволоки колючей стояли люди; они и мы. И мы были едины, у нас, как и у них, бились сердца; у нас, как и у них, текла кровь в жилах. «Дяденька, я по-маленькому хочу…» — «Вон ведро, параша!.. Ха, ха!..» Нас было много, а ведро одно. Я брала в руки пахнущее Адом ведро и обходила с ним больных и немощных, тех, кто не мог подняться и выйти в снег, в метель. Ко мне протягивали руки: помоги. Я прятала недоеденный мною хлеб на груди, в мешочке. Дети звали меня по имени: «Ксюша, Ксаночка, подойди, хлебушка дай… горячо…жар…» Многие метались в жару. Я выбегала из барака, мочила в снегу тряпку, возвращалась, прикладывала холодную тряпицу ко лбу страдальца. Слабая улыбка на больных губах. Моя награда. Мое упование. Они хватали меня за подол. «Какое счастье, что у нас тут сестра милосердия… знать, из больницы взяли…» — «Нет, это… должно быть… монашка из Марфо-Мариинской обители, они там все такие…славные…нежные… ручки как лепестки…» — «Какие лепестки, гляди, вместо плеч у ней мослы торчат… небось, рыночная торговка, тетка, туши на плечах таскала…» — «А лицо у нее, как у святой…» — «Нет, че ты врешь, и не краснеешь, слишком красивое, как у девки ресторанной…» — «Она актриса, прямо со съемок в мешке взяли…» — «Или из желтого дома…» — «Ксеничка!.. Ксеничка!.. Родненькая… Не поднимусь я, хребет болит, ножки отнялись… принесла бы водички мне, снежок растопила… вот и кружка тебе…» Я приносила в кружке растопленный снег, ставила спиртовку, кипятила, бросала в кипяток пучки целебной травы, сиротливо засохшей среди зимы у оплетенного колючей проволокой столба. Подносила дымящееся питье ко рту лежащей навзничь. «Спасибо тебе… Божья душа…»
В заботах о страдающих людях я забывала свою муку. Я находилась в Армагеддоне, я знала это. За колючей проволокой стояло невесть сколько бараков. Я не считала. Они ползли по белой зиме, как черные черепахи. Внутри черепах жили, копошились, плакали и умирали люди. Каждый день из бараков выносили трупы. Солдаты-могильщики трудились, не покладая рук. В их бледных губах торчали дрожащие цигарки, пилотки были сдвинуты на затылки. Мороз ел им красные уши. Умные собаки стояли рядом с могильными ямами, подняв хвосты, глядели сердитыми желтыми глазами, как люди хоронят в земле людей. Собака. Вот та, черная с подпалинами. Овчарка. Науськанная, наученная. Живая тварь. И у нее такая же кровь, как и у меня. Ей так же больно, холодно, тоскливо. Ей так же счастливо, когда счастье есть. Вот кто поможет мне. Фью!.. Погляди на меня!… Она поглядела. Мы глянули друг другу в глаза.