Зарево
Шрифт:
— Смешная песня его! А послушаешь, слеза прошибает, — пояснил Жамбот своим спутникам. — А пел он вот о чем…
И Жамбот нараспев, по-веселореченски, повторил эту песню:
«Птичкам мы помолились, чтоб птички на ветку не садились, ветку мы упросили, чтоб под ними она не качалась и корнями не шевелила, чтобы наши поля в пропасть не свалила…»
Здесь поля и покосы были расположены так же, как и в Веселоречье, — их словно развесили по склонам гор. Константину перевели песню, и все время пути этот напев не оставлял его, жалостный и дурашливый. Конечно, только не падающие духом, мужественные люди могли сложить такую песню.
Петля помещика здесь была, пожалуй, затянута еще туже, чем в Веселоречье.
Ниже были селения покрупнее и побогаче, начались сады и виноградники. По настоянию Жамбота спутники осторожно обходили такие селения и только порою посылали Асада в лавку за папиросами. Асад, почистившись и подтянувшись, принимал вид примерного ученика Краснорецкого реального училища; у него кстати был с собой отпускной ученический билет. Асад каждый раз приносил папиросы и сообщал противоречивые новости о войне на Балканах.
Константин и товарищи его словно по гигантской лестнице спускались все ниже и ниже.
И пастырь нисходит к веселым долинам, Где мчится Арагва в тенистых брегах…—шептал Константин, восхищенный тем, с какой волшебной силой передан в этом стихотворении ритм нисхождения… Пенно-голубые петли Арагвы показывались то справа, то слева. Среди нагорий, продолговатых и плоских, покрытых желто-зрелой пшеницей, уже виден был Душет с красными и зелеными железными крышами и крестами церквей…
Только развалины старинной крепости неясно бормотали о средневековом прошлом, о царях и полководцах, — перед ними был обычный не то уездный, не то заштатный и довольно глухой городок… На их пути это был первый город, и здесь-то уж наверняка можно было раздобыть свежие газеты. Однако Душет внушал особенные опасения Жамботу. Да и Константину уездный облик городка напомнил о полицейском участке: чего доброго здесь даже могло притаиться какое-нибудь щупальце охранки, — ведь все-таки Душет стоял на Военно-Грузинской дороге.
— В Мцхете я знаю надежный духан, — сказал Жамбот. — Мцхета — добрая бабушка, Душет — злой отчим…
И они, послав Асада в город за папиросами и за газетами, расположились на опушке мелколистной рощицы.
День был тихий и душным, солнце затянуто дымкой, тени неясны. Науруз чинил обувь. Подперев рукой разлохматившуюся русую голову, Константин глядел на тихо-неподвижный, словно застывший городок, на каменистую полосу шоссе, часть которого лежала перед ними…
Да, уездный город и военная дорога с полосатыми казенными столбами… Не раз, может, предстоит пройти под стражей мимо таких ненавистных орленых столбов… Гордо сознавать, что вступил он на путь той борьбы, которую десятилетиями вели лучшие люди России. Но тут же воображение рисовало ему девушку с высоким и ясным лбом под крупными кудрями — она смотрит; улыбается, зовет, — и жалко, что могло бы быть счастье и что, вернее всего, ничего никогда не будет… Надо все-таки написать Люде Гедеминовой, ведь перед отъездом из Краснорецка даже и попрощаться с ней не пришлось.
Жамбот пытался завести разговор. Но от Науруза трудно дождаться слова, разве что взглянет и улыбнется, Константин думает о, чем-то своем, русском. А главный собеседник Жамбота — Асад все не возвращался.
И Жамбот заснул.
Константин
А Асад уже кричал:
— Война, война, вторая война!
— Где война? — выхватив из рук газеты, спросил Константин.
— На Балканах… Вторая война.
Константин, быстро перелистав газеты, понял, что за время, проведенное им в Веселоречье, началась и уже кончилась вторая Балканская война. Болгария капитулировала. Мир в Бухаресте был уже подписан.
О наличии двух враждебных группировок среди великих держав в газетах писалось открыто. Тон обеих столичных газет, особенно «Нового времени», стал еще крикливее. И впервые среди этих мирных полей Константин вдруг подумал, что только неслыханно ужасной войной может разрешиться это нарастающее между двумя группировками великих держав напряжение. «Что ж, — думал он, — на войну мы, международный пролетариат, ответим достойно. Мы применим решения Штутгартского и Базельского конгрессов, мы остановим войну и превратим ее в революцию. И партия революционного пролетариата российского исполнит свой долг до конца».
Газеты перенесли Константина в мир разгоряченной и лихорадочной политической борьбы. На привалах, которые они делали каждые два-три часа, он вновь и вновь перечитывал эти столичные, тифлисские и бакинские газеты и каждый раз находил что-либо новое, подтверждающее его мысль о близости революции.
Вот скупая заметка о суде над балтийскими матросами, обвиненными в подготовке к вооруженному восстанию во флоте, вот краткие заметки о стачках и демонстрациях протеста против этого суда. А вот в обеих бакинских газетах — «Каспий» и «Баку» — из номера в номер переходит заголовок «Забастовки на нефтепромыслах».
«Нет, — думал Константин, перечитывая краткие заметки, — это не отдельные забастовки экономического порядка, как нарочито туманно говорится в газетах, это одна большая стачка».
Этими мыслями Константин потом делился со своими друзьями, и они, увлеченные его горячностью, жадно слушали, хотя многое понимали лишь приблизительно и по-своему.
К полудню следующего дня они подошли уже к Мцхете. Древнее каменное гнездо Грузии то показывалось, то вновь исчезало среди гор, покрытых ржавым кустарником, и каждый раз поражало слитностью, собранностью воедино всех своих построек: дома, стены, церкви — все высилось стройно, одно над другим, и увенчивалось старым храмом, накрытым железным конусообразным колпаком.
Трудно было представить, что в этой каменной массе есть какие-либо проходы, позволяющие проникнуть в город. Но когда они подошли к Мцхете, дома раздвинулись, между ними обозначились улицы, достаточно широкие, но совсем пустые — будто этот древний город вымер еще несколько столетий назад.
Жара была такая, что в ушах звенело и даже источенные тысячелетиями серые и желтые камни мцхетских стен приобрели какой-то обесцвеченный, изнуренный вид. Пусто было в городе в этот жаркий час полудня, и только вдали, на ослепительном солнцепеке перекрестка, стоял городовой, сияющий всеми своими пуговицами и бляхами. Завидев его, Жамбот, который по-прежнему шел впереди, сразу свернул в боковую уличку, потом в переулок и вдруг, обернувшись, оглядев залитые птом красные лица своих спутников, усмехнулся и показал им на ступени, круто сбегавшие в подвал. Старая, насквозь проржавевшая вывеска была на уровне ног — на ней ничего нельзя было разглядеть.