Затишье
Шрифт:
Первая сцена была уже готова и тем сильнее нравилась автору, чем больше он отходил от нее. Она была написана скупым языком и выдержана в реалистических тонах, в том солдатском стиле, которым Бертин владел в совершенстве, — короче говоря, звала к продолжению, как многообещающий пролог. Она крепко била по бессвязным, кричащим упражнениям экспрессионистов, красовавшихся на страницах еженедельных журналов литературной молодежи рядом с полудилетантскими образцами гравюр на линолеуме. И это доставляло Бертину глубокое удовлетворение. Он, Бертин, никогда не был и не будет эпигоном, — с удовольствием думал он о себе. Об этом он написал и Леноре, которая поселилась под Берлином, в Далеме, отдельно от родителей, в маленькой по-старомодному обставленной квартирке. В этом доме некогда помещался санаторий, и сосны Грюневальда заглядывали в окна комнат. Трагедия «Бьюшев» будет первым даром Леноре и первым плодом их молодого брака. Он преподнесет ее жене весной, когда поедет в отпуск или демобилизуется, если мир действительно будет заключен. От заглавия «Сигнал тревоги не услышан», которое он придумал еще до того, как начал выполнять свой замысел — а это было еще при жизни Гриши, — пришлось отказаться. Родившись в пору экспрессионистских настроений, оно не устояло перед натиском суровой действительности.
Бертин глубже нахлобучил фуражку, защищая глаза от снежинок, оседавших на стеклах очков, и зашагал по безлюдным улицам, мимо заборов, за которыми прятались в глубине палисадников деревянные и каменные дома. Стискивая кулаки в карманах шинели, Бертин ругал себя ослом. Борьба за Гришу кончилась…
Зачем, черт бы его, Бертина, побрал, он поддался соблазну и в ответ на поддразнивание Понта и Винфрида, заговорил? Или этот
Он отпер дверь, погасил свет на лестнице, включил лампочку в канцелярии, потом снова выключил ее и, войдя в свою комнату, зажег свет. Глазами поздоровался он с фотографией Леноры, стоящей на голом дощатом столе, повесил на крючок шинель и фуражку, присел на край кровати и, сменив сапоги на домашние туфли, почувствовал себя дома. Да, волокна корнеплода аккуратно пробили кожаную подошву, срослись вновь и уже цельным корнеплодом устремились дальше, в глубь его «я», «верные законам, по которым „я“ возникло». (Так обычно он исправлял текст стихотворения Гёте — «по законам, по которым „я“ возникло», ибо два раза повторенное словечко «по» казалось ему недопустимым. Должна же за сто лет писательская чувствительность к чистоте литературного стиля хоть несколько шагнуть вперед.)
Глава вторая. Кабанье ущелье
Стоны, всхлипывания, крик! Кто это кричал? Может быть, сам он во сне?
Писарь Бертин сидел, выпрямившись, на своей постели: матрац, хоть и потрепанный и грязный, был все же гораздо мягче набитых соломой мешков, на которых он спал последние годы. Рука потянулась к табуретке, служившей ему ночным столиком. Циферблат ручных часов давно уже отказался от честолюбивой претензии фосфоресцировать. Помог горю карманный фонарик: половина второго. Сквозь щели в окне дул студеный ночной воздух, смягчаемый теплом вытопленной печи. Сидя в фланелевой пижаме сизого цвета, привезенной летом, когда он ездил в отпуск, Бертин неподвижно смотрел в окружавшую его темень и глубоко дышал. Чуть-чуть светившийся четырехугольник окна — на улице белел снег — вернул его наконец к действительности. Он снова опустился на подушки, натянул одеяло до самого подбородка, закрыл глаза. Нет, он не в Кабаньем ущелье, не на разрушенной артиллерийской позиции, где стояла гаубица; вокруг нет запаха пожарища, пороха, взрывающихся снарядов, стылой мокрой глины, человеческой крови. Кричал не умирающий артиллерист, которого поднимали санитары, кричал он сам. Нет, он не стоял на коленях у тела своего школьного товарища Пауля Шанца, не гладил его шелковистые светлые волосы, не закрывал ему гневные светло-голубые глаза. Нет, теперь не ноябрь шестнадцатого года, календарь показывает тысяча девятьсот семнадцатый. Когда все это было? Почти год назад? Прошедшее, забытое, загнанное на самое дно, продолжает жить в человеческой душе со всеми своими ужасами, точно настоящее. Всего год тому назад марокканцы генерала Пассага, воспользовавшись туманом, прорвали линию немецких пехотных позиций, атаковали расположенные в глубине позиции артиллерии и штыками перекололи артиллеристов, обслуживавших орудия. Эти верхнесилезцы, уверенные в собственной непобедимости, беспечно составили винтовки в пирамиды, желая уберечь их от сырости. Марокканцы, сделав свое дело, подобрали раненых товарищей и откатились назад. Сон и воспоминания — как они переплетаются! С какой жгучей точностью запечатлелись в памяти тела убитых, лежавшие в самых противоестественных позах, пистолет в руке у Шанца, который тот схватил за дуло и действовал им, как дубинкой, когда все пули были выпущены. Шанц, сильнейший метатель ручного мяча среди выпускников 1906 года, словно топором, раскроил череп противника, успевшего вонзить в него штык и ранить насмерть. Как отчетливы порой сновидения, словно изнутри освещающие все, что мелькает в них: растерзанную природу, сбитые ветки буков, разлетевшиеся в разные стороны стволы деревьев, свежие, немедленно наполняющиеся водой воронки: по Кабаньему ущелью протекал ручей, над которым когда-то высился мост; ураганом битвы быки моста отнесло на правый склон!
«Боже мой, — думает Бертин, — и все это я пережил, переварил, всему нашел свое место, все считал в порядке вещей. Ведь это война, а у войны, мол, свои законы, подчиняющие себе человеческую жизнь! Война — не только дозволенная, но и высоко превозносимая игра в общественной жизни людей, и я все время принимаю в ней участие, я, как настоящая овца, как ведомый
Искать… Потерять… Вот он опять ее слышит, опять она звучит, музыка Шуберта, его соль-мажорный квартет, опус 161, тема которого во второй фразе сама собой укладывается в слова: «Что вы здесь ищете, что здесь вы потеряли?» Поразительно, как такой страшный сон может переплестись с такой чарующей музыкой и не только сосуществовать в душе, а сплавиться в нечто единое — в тот самый квартет соль-мажор, в котором он, Бертин, студент юридического факультета в Мюнхене, пиликал партию второй скрипки.
Было это в 1908 или 1909 году, он состоял тогда членом кружка камерной музыки «Свободное студенчество».
«Богемцы» бесподобно исполнили квартет в своем первом концерте, самую нежную и самую мужественную полифонию, моментами суровую и гневную на всех четырех инструментах, яростно потрясающую кулаками в лицо смерти, которая уже грозно поднимала свой торжествующий голос в душе Шуберта. И вот четверо до самозабвения увлеченных слушателей, студентов, до сих пор пробовавших свои силы только на Иосифе Гайдне, тотчас же набросились на соль-мажорный шубертовский квартет. Глубокий мир, царивший в те годы, внушил не только Шуберту стремление свести счеты со смертью. Весь характер мышления, все теории, насаждаемые в высшей школе, были окрашены в те же тона: они опьяняли молодежь чарами жертвенной смерти, они служили возвышенной фальсификацией всех естественных чувств в пользу агрессивных подводных течений. Такой дурманящей философией затуманивали головы молодежи из поколения в поколение, преподнося ей пленительную мудрость философов и поэтов: «Сладостно и почетно умирать за отечество». Как и где? От этих вопросов молодежь отвлекали самыми хитроумными приемами. Вторгаться в мирные города и села соседних и даже отдаленных народов тоже называлось «умирать за отечество»…
Помнится, первую скрипку в памятном квартете играла на благородном тесторе [14] очаровательная студентка с тонким лицом и копной матово-рыжих волос, медичка Дора Розенберг, тогда уже невеста молодого врача, с которым она по окончании семестра обвенчалась и уехала в немецкую Южную Африку; там в Льютвейнском госпитале в Гротфонтейне они насаждали немецкую культуру и восстанавливали здоровье колонизаторов и солдат, не выдерживавших климата пустыни. Молодые врачи столкнулись с остатками гереро, гордого племени чернокожих воинов, загнанных кайзеровской стратегией в Омахек, в худшую часть Калгари, — туда, где не было колодцев, где мужчины, женщины, вместе со своими детьми и стадами, умирали от жажды только потому, что не хотели покориться захватчикам, прибывшим на бронированных кораблях. Нынче, вероятно, эти молодые врачи сидят под знойным солнцем за колючей проволокой английского концлагеря и в ужасе читают сообщения агентства Рейтер о Германии: о ее внутренних затруднениях, о «позорном» союзе с самыми чудовищными из современников, с ленинскими большевиками. Очаровательная Дора Розенберг, бедный Генгнагель, студент философского факультета, исполнитель партии виолончели, в звуках которой он изливал свою музыкальную душу, еще в 1914 году убитый в Аргоннах, в той самой французской Лотарингии, восточную часть которой Бисмарк в 1871 году отторг от Франции! И тебе, студент-юрист Вернер Бертин, вторая скрипка в квартете, насильственное присоединение Лотарингской земли казалось вполне естественным. Таков «закон победителя, исполняющего приговор истории»!
14
Тесторе (здесь скрипка) — фамилия семьи известных итальянских мастеров струнных инструментов, живших в XVIII веке.
Писарь Бертин, наконец-то на исходе 1917 года сбросивший с глаз пелену, лежит без сна и тихо насвистывает тему, рожденную бессмертной душой Франца Шуберта, — тему струнного квартета; четыре полых деревянных коробки с натянутыми на них струнами из жил животных и наканифоленный пучок лошадиных волос, превращенный человеческим даром изобретательства в перевернутую дугу, подняли ее на почти неправдоподобную высоту прекрасного, облагороженного звучания. Что в том, что умение музыкантов не соответствовало трудности этого произведения? Все они чувствовали, какое чудо звукописи, какое высокое произведение искусства создал Франц Шуберт. Правда, после месяца работы они сложили оружие, так и не овладев квартетом. «Мы, пожалуй, слишком понадеялись на себя», — сказал в конце концов Генгнагель, виолончелист, самый зрелый музыкант из всей четверки. Но никогда уж не закроются эти ворота, ведущие к последнему кругу подземного царства, к самим праматерям, к первоистокам музыки…
«Что вы здесь ищете, что здесь вы потеряли?» Ничего они здесь не потеряли. Как дикие кабаны, клыками прогрызающиеся сквозь ветви молодой ольхи и бука, чтобы прорваться на земли крестьян, где можно и морковь вырыть, и на капустном поле попастись, — так вторглись мы на французскую землю. Бассейны Лонгви и Брие хотел сожрать этот хищник, этот жирный кабан — образ, возникший по ассоциации с Кабаньим ущельем. Да, мы вторглись во Францию, как вторгались в пределы своих соседей другие государства, как будут вторгаться и впредь… пока человеческая история не созреет и не создаст для государств тех же условий, которые сейчас существуют для отдельных индивидов. В 1871 году всего лишь у двух депутатов рейхстага нашлось гражданское мужество потребовать провозглашения этого человечного закона. То были представители рабочего класса, социалисты, имена их вызывали у студента Бертина, у второй скрипки, лишь чувство протеста и недоумения. Вильгельм Либкнехт и Август Бебель противопоставили себя всей нации; упрямо и враждебно держали себя они среди немцев, вновь объединенных Бисмарком и ведомых им к победе. А нынче? Что ты думаешь нынче, Вернер Бертин, об аннексиях и победе оружия, выражающих смысл и волю истории? «Что вы здесь ищете, что здесь вы потеряли?» О Франц Шуберт! Он сумел в звуках своей непередаваемо прекрасной музыки выразить закон человечного сосуществования народов! Пусть Шуберт, отмеченный смертью, не словами выразил в своем 161 опусе этот закон, пусть он рисовался композитору лишь в неопределенных очертаниях, но зато вся жизнь и самая кончина Франца Шуберта была выражением этого гуманного закона. Смертельно больной, в тисках нужды, композитор создал не только те четыре музыкальные фразы, трудные и чудесные, которые вот уже почти сто лет чаруют восприимчивые души и еще долго будут чаровать. А толкователей, музыкантов, исполняющих квартет почти в совершенстве, встречаешь все вновь и вновь; хотя война тяжело поразила народы Габсбургской империи, но ее правящие круги, которые проявили больше рассудительности и лучше понимали значение искусства, чем вильгельмовская Германия, сумели все же спасти отдельных одаренных музыкантов.