Шрифт:
Никто не видел, как он вошел в деревню, но наутро все узнали, что поселился ятри на краю рисового поля в хижине умершей бездетной старухи, которую почему-то не сожгли с умершим мужем. Позже выяснилось, что первыми ятри увидели сын брахмана Арун и Мара из табора. В час, когда чаяло взойти солнце, они покинули берег реки, где все вокруг было тайно сопричастным их уединению, и поспешили к опустевшей хижине, у порога которой уже пророс дикий рис. Но внутри хижины, в прямом бледном луче, идущем от прорехи в соломенной крыше, увидели они спящего на земляном полу человека. И долго, дивясь, смотрели на него, потому что ятри был белокож и светловолос. Но ни Арун, ни Мара не могли никому рассказать о ятри, ибо брахман запрещал сыну близко подходить к табору, потому что наты принадлежали к низшей касте. Поначалу говорили, что в таборе
— Он белый! — воскликнула молочница и всплеснула полными руками навстречу подходящему брахману.
— Кто белый? — отрешенно переспросил жрец, думая о твороге, который, по обычаю своему, Анасуйия непременно расхваливала. Брахман не находил взглядом ни кувшина, ни крынки.
— У него белая кожа… светлые волосы! — Молочница поправила на полной груди яркую накидку. — Белый человек в заброшенной хижине!.. От маковицы до века левого глаза у него жуткий шрам!
— Шрам? — в раздумье произнес брахман. — Если он плохой человек, пусть его боги позовут его обратно!.. Что он делает в хижине?
— Он спит, — загадочно произнесла Анасуйия.
— Спит? — переспросил брахман таким тоном, будто молочница поведала о чем-то необычном.
— Да, он спит. — И молочница взахлеб зашептала брахману на ухо. Тот сорвал с кустарника лист, выдавил на нем ногтем несколько знаков и протянул записку молочнице с просьбой отнести судье Нидану. Молочница завернула листок в уголок сари и поспешила к дому судьи.
Судья Нидан умел выколачивать из людей налоги, поэтому крыша его дома была восьмискатной и, понятно, крыта черепицей. Староста деревни был глубоким стариком, и все обращались к Нидану. И раджа был доволен Ниданом. Кроме того, судья понимал толк в рисе и шерсти. В последнее время Нидан вел себя так важно, будто уже купил себе слона. Несмотря на раннее утро, тонкие острые усики судьи были уже подщипаны. Он прочитал записку брахмана и позвал своих молчаливых братьев, которые помогали ему собирать налоги. Чуть задрав свой хищный нос, Нидан благосклонно слушал молочницу, а та, видя благорасположение судьи, рассыпалась в подробностях. Слуга принес Нидану белый плащ.
Подходя к хижине на краю рисового поля, судья увидел, что возле нее собралась чуть ли не вся деревня. Пришли даже наты из табора, пришел даже их вождь, у которого на груди висел амулет, как говорили, с костью дьявола. Пришел даже нелюдимый перевозчик, оставив без присмотра свой бамбуковый плот на берегу реки. В зарослях манговых деревьев, у белого коня ятри, среди детворы, блеснула острая лысина брахмана.
Когда брахман в сопровождении Нидана подошел к хижине, все расступились…
Несколько лет спустя, за девять дней до Филиппова поста, милостью Божьей пройдя три моря, в Крыму, в умирающей генуэзской Кафе, на русском подворье, Офонасей Микитин будет рассказывать купцам о своем хождении, но из всех мест, которые посетил, подробно остановится на одной ындийской деревне, название которой не произнесет, а об остальных местах, которые посетил, скажет вкратце, дабы пребывание его в этой загадочной деревне стало мало-мальски понятным. И когда Офонасей рассказывал о тех днях, ему самому они казались лучше, интереснее, чем когда он проживал их. Никто ничего не мог понять относительно имен, потому что Офонасей изменил имена, дабы по ним нельзя было определить местность, где происходили события. Даже времена года как бы накладывались друг на друга, и это было сделано
— Каким богам ты молишься? — спросил меня брахман.
— Христу Распятому, я — христианин, — и сказал ему веру свою. Христа он не знал. Это смутило меня. И, полный сомнений, я спросил себя, не зря ли я сделал крюк и пришел сюда, не облазнился ли я, не обманул ли меня ходжа Махмет хазиначи в Джуннаре.
Нидан первым признал во мне купца. Он слышал про Московию, но про Тверь не слыхал. Присел рядом, и я долго описывал ему гостиный двор в Твери, мясные, сурожские, ножевые ряды, рассказывал, какие звери, птицы и люди живут на Руси. Немного приукрашивал, не без этого, и Тверь с моих слов становилась похожа на снежную морозную сказку и, должно быть, казалось не менее загадочной, чем Ындия из Твери. В то время я уже тосковал по родине и подробно описывал Нидану волжские просторы, сильное и спокойное движение воды, неварное солнце, от которого всюду — мягкий блеск, описывал благорастворение воздухов, напоенных смолистым запахом елей и сосен… Налох? Налох есть, как не быть! Только плати!.. Оборони, Боже!..
Молодая красивая натка провела пальцем по своему лицу, как бы повторяя безобразную извилину моего шрама, и, вопрошая, посмотрела мне в глаза. И я рассказал ей, как по пути в Ындию, близ Азътархана, трое татар предупредили, что пара сотен головорезов сторожат нас ниже по Волге, чтобы ограбить и взять в полон. Мы одарили азътарханских татар, и они поклялись бесшумно провести нас мимо засад, но сбежали, как только наши ладьи запутались в рыболовных сетях. Мы сражались, и в одном из нападавших, прежде чем его сабля рассекла мне лицо, я узнал татарина, которого одарил сукном. И когда я рассказал об этом, вокруг меня недовольно и осуждающе зашумели. «Слава Богу, — подумал я, — у народа, к которому я попал, не считается за добродетель обмануть и ограбить иноплеменника». В темных очах молодой натки (как пишут бесерменские витии) я уловил пламенную страсть.
Тут произошло неожиданное. Все вдруг замерло, все стихло. По жерди, над головой, извивающимся страхом скользнула змея. Прыгнула вниз, хвостом держась за жердь, и ужалила меня в лоб. И снова — тишина. И жутковатый шорох в рисовой соломе.
Брахман оказался весьма благоискусен в змеиных укусах. Даже раджа знал о брахмане-лекаре и однажды привозил к нему своего гостя, ужаленного змеей на охоте. Жрец взял мою голову длинными зрячими пальцами и, чуть прищурившись, внимательно стал изучать ранки. Колотьба в моей груди не унималась. Наконец брахман сказал:
— Змеиный поцелуй.
Люди шумно вздохнули.
— О! — И только Нидан отнесся к словам брахмана недоверчиво, точно ждал каверзы от жреца. Судья хмуро улыбнулся, зорко, как опытный ворон, следя за всеми. Люди нет-нет да и посматривали вверх, на то место, где исчезла змея. Шептали в недоумении:
— Змеиный поцелуй?.. Змеиный поцелуй?..
— Такое иногда случается. — Все смолкли, когда брахман заговорил, даже юркие ребятишки присмирели. — Сердце этой змеи переполнено любовью. У змеи, которая тебя поцеловала, ятри, девичье сердце! Эта змея никогда не причинит тебе вреда. Она любит.
Я недоверчиво улыбнулся, но улыбнулся открыто, и жрец не обиделся. Во всяком случае обида никак не проявилась на желтоватом, в глубоких морщинах лице.
— Ни один заклинатель змеи не сможет приручить ее, и ни один мангуст не сможет одолеть ее, ибо она любит. Но теперь, пока змея рядом, ни одна женщина не подойдет к тебе. А когда ты умрешь (я не знаю, как хоронят в твоей стороне, ятри), прежде чем тебя сожгут, пустят по водам или предадут земле, эта змея свернется на твоей груди и умрет вместе с тобой.
Я не поверил брахману, но его слова несколько озадачили меня. Поразмышляв, я решил, что змея послана Господом для моего вразумления. В последнее время я до того избаловался, что в городах, которые проходил, непременно осквернял себя с некрещеными жонками. Они были красивы и дешевы. И любого цвета кожи. Порой даром. Трудно было посмотреть на них без вожделения, когда груди у них голы и только на гузне — плат. А гузна выглядит, как правило, весьма вызывающе. И хотя читал я покаянные молитвы, но, подходя к новому городу, ловил в себе бежавшую тайной трусцой мысль: непременно зайду к позорным жонкам. И любодейственную страсть паки проявлял. И вот, похоже, долготерпение Господа закончилось, и он, чтобы обуздать мою похоть, по немощи моей послал мне змею с девичьим сердцем.