...Где отчий дом
Шрифт:
Что-то я никак с мыслями не соберусь. Хотела и про то, и про это рассказать, да все из головы вон. Женьку Бурдукову в горсовет депутатом выбрали, обсмеешься. Она теперь важная! Едва здоровается, а хахаль ее черные очки надел и ходит, как шпион.
Ты меня, батьковна, извини, видно, какая я была балаболка, такая и осталась. Отпиши про свое житье-бытье, как детишки растут, как Муж, как ты сама себя чувствуешь. Петька твой, я думаю, прижился там. Молодое деревце, оно легче принимается. Он, когда я приезжала, уже тогда вовсю по-ихнему тараторил. Отца его раз видела мельком на станции. На башке полтора волоса, во рту три зуба, облезлый какой-то. Все в старшинах ходит, видно, даже прапорщика
Жду твоего ответа, как соловей лета.
Прощай, душа моя! Крепко тебя целую! Маленьких Доментиевичей поцелуй заместо их бестолковой тетки — ничего-то они от меня не видели, никаких подарков. Доментию низко кланяйся за меня и за Алексея.
Твоя старшая сестра Вера.
Вася уходит в свою велосекцию и передает общий физкультпривет. Физкультурник...»
Сложила я письмо, под газеты подсунула, чтобы никто не видел. Посидела, успокоилась немного. Ноги как с перепугу под скамейку поджала, теперь под стол вытянула. Ну и ладно. И правильно Верка сделала, что про бабушку не сразу сообщила. Второй уже месяц в земле, чего теперь убиваться... Да я и тогда не убивалась бы. Не любила ее. И за что любить? Слова доброго не слыхала. Маленького Петьку иногда с ней оставляла. Придешь, играют. Петька гулькает что-то свое, детское, а она приговаривает: «Ишь, песни играе, голубок! Ишо не знает, что мать его сучка. Пой, милой, пой...» Я цыкну на нее: «Чего болтаешь, старая!» Она поднимется с полу, сама маленькая, руки ниже колен висят. «Ты на меня не шуми! Родила, так терпи теперь!» Я покручусь, покручусь и в слезы: дней пять Петьку по подругам таскаю, им тоже удовольствия мало рев его слушать и пеленки нюхать. Одна откажется, потом другая, обратно к бабке прибегу. «Ну, не будь ты злюка. Крест же на груди носишь, в церковь ходишь».— «Ты мне крест не тычь, блудница! За мальцом я всегда присмотрю, дите безгрешное, а об тебе ему скажу, пусть знает, кто ты такая есть».— «Он же не все маленький будет. Вырастет, как ему мать уважать?» — «Уважать!.. Ишь чего захотела! Хвост на сторону, и еще уважать!..»
Господи, сжечь, что ли, это письмо? Не дай бог, Доментий увидит!.. Да ведь в письме ничего такого не написано. Там только сказано, что отца Петькиного мельком на станции видела.
Я вытащила письмо из-под газет, нашла это место и перечитала. Потом побежала в дом, достала у Петьки из ранца авторучку и все про его отца вымарала. Цвет другой оказался, да ладно, сойдет. Теперь, даже если Доментий прочитает, ничего. Присмотрелась к зачеркнутому и, верно, оттого, что знала, что там, разобрала: «...на башке полтора волоса...» Зачеркнула еще раз, а сердце заныло: господи, это у него-то полтора волоса!.. Куда же кудри его ржаные делись? Может, соврала Верка? Думает, мне приятней. Не жалей, дескать, Полька, он теперь и лысый, и беззубый, а ты вон за каким парнем. А чего радоваться! Я ему зла не желаю. Что было, то сплыло...
Сижу под деревом. По столу и по скамейке красные жучки ползают. Ветер с горы потянул, деревья зашуршали, прохладой меня обдало, полу халата загнуло. Собака наша на заднем дворе залаяла на кого-то, потом подбежала ко мне, а сама назад оглядывается, гавкнет раз-другой, смотрит и хвостом виляет — понимай, дескать! А я не понимаю.
— Чего тебе, Джульбарс?
Отбежал, встал возле дома и лает. Беззлобно лает, но и не успокаивается. Я фотки в карман, письмо за пазуху, газеты на столе камнем прижала и пошла посмотреть, на кого это Джульбарс лает.
Выхожу на задний двор, куда Джульбарс ведет, и вижу: внизу в больших, как лопухи, листьях, там, где Доментий арбузы выращивает, кто-то затаился.
— Кто такой?
Он присел или лег — вовсе под листьями спрятался.
— Ты чего там делаешь, разбойник? Вылезай сейчас же, или собаку на тебя спущу!
— Это я, мама! — мой Петька из лопухов встает.
Здрасьте! Я думала, он в речке бултыхается.
— Чего тебя туда занесло, горе луковое? Чего там не видел?
— Да я за арбузом...
— Отец же говорил, не созрели еще, потерпите. Или он для себя их выращивает? Совесть надо иметь!
— Меня ребята попросили...
— Какие еще ребята?
— Какие? Наши. Гоча и Темури.
— Ты что, на речке их оставил?! — испугалась я.
— Да нет, у родника ждут.
— Вот и беги к ним!
Поднялся по круче, через лопухи перешагивая, мимо меня прошел, Джульбарсу кулаком погрозил, а я вдруг остановила его, прижала к груди русую голову и прослезилась. Он от удивления обмер, затих. Потом спрашивает:
— Ты чего, мам?
— А что, сынок? Если мама сыночка обнимет, чему тут удивляться?
Молчит, а носом прямо в письмо на моей груди уткнулся. Потыкался, потыкался носом, хитрец такой, и спрашивает:
— Откуда письмо, мама?
— Издалека, сынок.
— Пусти, а то они на речку уйдут.
— Иди, сынок, иди. Глаз с них,не спускай.
Побежал, у перелаза в траве несколько груш подобрал и был таков. А я вслед смотрю, думаю: «Ничего, вон фруктов сколько ест... Ножки ровненькие стали и живот тоже. Окреп мальчишка. Первый заводила в селе, бузотер... Доментий к нему хорошо относится, не обижает. Да и вся родня тоже. Тут ничего не скажешь, любят грузины детей, балуют. По мне, так даже слишком. Петька — парень бедовый, иногда чего не учудит, взгреть бы его хорошенько, так нет, и сами не трогают, и меня за руки хватают: «Будет тебе, Поля! На то он и ребенок, чтоб куролесить». От родной матери Петушка моего защищают. Смех!
Вернулась в дом, воду согрела, принялась посуду мыть, а сама все улыбаюсь чему-то... Слышу, свекровь в стену стучит сперва рукой — мягко, потом палкой. Домыла я посуду, пошла к ней.
— Ну, в чем дело, мама? Что стучишь? Так и дом разрушить недолго.
— Почему сама посуду моешь?
Вот тоже хозяйка, никак не угомонится! Ноги напрочь отнялись, а все дела ищет: мне помочь или себя занять. Хоть посуду вымыть. В руках никакой чувствительности, хоть коли ее, хоть жги, так она из несчастья пользу для семьи извлекает — моет посуду в крутом кипятке, чище некуда! Иной раз засыпает над курящейся миской, видно, тепло действует. Вытащу ее руки, а они такие сырые и распухшие, что, кажется, вот-вот оторвугся от запястий и шмякнутся на пол.
— Пока я тебя подниму да пристрою,— говорю,— сама три раза перемою.
— Не могу, Поля, без дела, извожусь... Семьдесят лет покоя не знала, а тут лежи, как в гробу.
Раньше она частенько выбиралась из постели и. опираясь на стул или табурет, волоча парализованные ноги, тащилась на кухню. Случалось, свалится на полпути и лежит, пока кто-нибудь не набредет. Сколько раз дети на нее натыкались и втроем кое-как волокли назад.
— Тебя сегодня не дозовешься. Где была? — спрашивает.
— Нигде не была. Во двор выходила, в тени на скамейке посидела.
— С кем?
— Одна.
— Что там одной сидеть, полдеревни мимо ходит. Где дети?
— На речку побежали.
— Одних пускаешь?
— Петя с ними.
— А Доментий еще не приходил?
— Ты же знаешь, он бы к тебе заглянул.
— Да. Он бы заглянул... Переверни меня на бок и ступай, раз занята.
Наклонилась я к ней, дыхание придержала и кое-как на другой бок перевалила. Лицо у нее напряженное, жалкое, а тело беспомощное, тяжелое. Выпрямилась я, дух перевела. У нее голос дрогнул.