42
Шрифт:
Анна соглашается со мной, но Борис по-прежнему недоверчив, точнее сказать, полон надежд, мечтая поскорей увидеть бортовой компьютер ракеты-носителя и получить от Хаями руководство по эксплуатации, чтобы вернуть прежнее положение (точнее, течение) дел. Спасен. Избавлен. Любопытно, что наше освобождение — это окоченение. В момент полного паралича обретаешь способность к движению вместе с прочим миром. Мы пьем, чтобы успокоиться, сидя вплотную друг к другу под свисающими со стен рогами серн и ружьями. Оказаться вдруг в шезлонге, за стеклянной загородкой, будто в террариуме, среди ледяных стен, как в перламутре гигантской ракушки, за спиной — модель японского храма величиной с грузовик, туристы вокруг удивленно смеются, когда ты резко поднимаешься, с досадой перелезаешь через прозрачный забор, но уже в ледяных переходах, где странным образом поскользнулись и упали почти все посетители, как раз встающие сейчас на ноги, тебя не отличить от толпы, и скоро ты в глетчерном баре, среди туристов, которые поднимают и опускают стаканы, посасывают сигареты, вытирают губы, почесывают лица, теребят бороды, отступают, когда ты идешь мимо, выходишь, бросая взгляд на окаменевшее тысячелетие Веттерхорна и его ярких пестрых героев, параглайдеры, кружащие и петляющие по вновь звонкому и дышащему небу, полному почти морского шума и гула. Попасть обратно в поток. Без боли перехода. Движение души и тела. Когда мы проверяли пульс Дайсукэ, температуру щек и лба, поддерживали его голову, вытаскивали из штанов рубашку, мы были
Только спустя некоторое время, после второго или четвертого бокала валлийского красного вина, я осознаю, что для Бориса и Анны родинки Дайсукэ — вопрос доверия ко мне. Но какая мне выгода в оспаривании сверхъестественных возможностей Хаями? И какая ему выгода от того, что в них кто-то верит? Кто именно?
— Обитатели Неведения. Надо наведаться в их деревню, завтра или послезавтра, — предлагает Борис. — По крайней мере, осмотримся.
— Ах, осмотримся, — непроизвольно вырывается у меня. — Да я уже лет пять ничем другим не занимаюсь.
— Но можно и что-то делать. — Какая-то досадная ретивость слышится мне в резком тоне Анны.
Я не хочу ничего выведывать. Под сенью серновых рогов мне становится ясно, что столь животрепещущий поначалу вопрос о том, чем же они вдвоем занимались и что успели натворить в тихие, без свидетелей, моменты и месяцы безвременья, больше не интересует меня. Меня занимают лишь те места, которые они видели, белые пятна на моей наркотической карте, живые саваны Варшавы, Будапешта, Загреба, Афин. Я отчитываюсь им о в высшей степени горизонтальной линии сердечного осциллографа между Миланом, Римом, Флоренцией. И коматозные места и пейзажи, посещенные нами в разные периоды ложно-времени, складываются в пылающий на солнце континент паралича, на котором мы являем собой смехотворные исключения. Что бы мы ни делали (пусть даже вообще ничего) — это не имеет никакого значения. Можно забраться на парижскую Триумфальную арку, скользить взглядом вдоль крепко спаянной жестяной лавины на Елисейских полях, до пуантилистских гуляк на дорожках парка Тюильри, среди которых кто-то словно то и дело отрывается от фона и на тоненьких ниточках вдруг появившихся ног идет тебе навстречу, машет рукой, мерцающий акробат, ныряющий с твоего нижнего века в водопад слезы.
— В Париже я чуть не подох, — говорю я запальчиво.
В утешение Анна кладет свою электрическую ладонь мне на руку, чуть пониже локтя.
Существуют две возможности или образа действия, два образца, позволяющие зомби быть или казаться значительным. Борис говорит непривычно пространно, может, он уже пьян. РЫВОК и все мыслимые мероприятия по его осуществлению — это первый вариант, потому мы и идем по следу Хаями. А второй — доставшаяся каждому из нас пугающая власть, но, к сожалению, в основном паразитарная и деструктивная, и любой зомби, если у него к тому лежит душа, может свершать каждодневные бойни — к примеру, за неделю бесшумно казнить большинство туристов и жителей Гриндельвальда. Удивительно, если рассматривать дела в этом ракурсе, что по пальцам можно пересчитать известные нам случаи нападения (по крайней мере, вокруг Женевы, где мы часто бываем). Розу около клинка, пронзающего сербского эмиссара во Дворце Наций, я видел собственными глазами — кровавая развязка после развеселого пролога с голыми дипломатами на лужайке. О двух других «жертвах розы» рассказывали на последней (для меня) конференции: старый эсэсовец, о котором сейчас вспоминает и Борис, и посетитель ресторана «Дневная красавица» с довольно безвкусно (по мнению очевидцев) простреленной головой, лицезреть которого я отказался, хотя анонимные мстители бригады «Спящая Красавица» и разложили документы, раскрывающие его подлую суть торговца оружием, на столе, около салфетки с розоватыми и серыми брызгами. Что еще случилось вокруг Женевы с моего последнего появления, скрыто для меня туманом, и хотя Борис и Анна порой нерешительно высвечивают для меня тот или иной предмет, брести мне приходится в потемках; впрочем, эта область и не вызывает моего любопытства. Почти совершенный псевдоклон Дайсукэ, взирающий на ледяные стены перед собой. Несоответствия, изменения, странности, которые Анна подозревает в каждом японском или похожем на азиата туристе в деревне. Наш тройственный союз, ячейка, общество. Мне сдается, на всех предметах лежит печать размягчения, растворения, росой на пылающих летних лугах, как будто путаное и непосильное для меня взаимодействие трех тел может вдохновить полчища болванчиков и скоро со всех сторон тихо зажурчат талые воды, как по ломким краям богатырского ледникового щита, грузно оползающего с гор.
Прошлое, таким образом, заботит нас все меньше перед лицом угрозы, проклятия грядущего всеобъемлющего времени. Все наши споры, начиная с вопроса о том, не убьет ли в дальнейшем нехронифицированного наше простое прикосновение, стали несущественны. Ни у кого из нас нет (предположительно) на совести целой деревни. Все, что мы могли натворить, будет в одночасье сметено всемирной лавиной времени. И вдруг — или же по вине бутылки восхитительного «Доле» — становится почти жаль терять годы безвременья с их испепеляющей красотой, с их причудливыми ужасами. Ностальгирующие зомби.
8
Перелет назад, на остров Руссо. Взглядом скучающего пассажира обозреваешь в иллюминатор одновременно семь мостов, растянувшихся между брикетами отелей, что волшебным образом съежились до размеров коробки из-под яиц, и робкими (из далекой перспективы) импозантными зданиями около Роны. Наиважнейший для нас — эксцентричный коленчатый шпагат моста Берж, наша единственная дорога на конференцию, к пиковому тузу, указующему на мост Монблан, с зеленой лобковой порослью тополей и плакучих ив. Мы сравниваем, чтобы вспоминать, мы различаем, чтобы не разучиться бояться. Около пятидесяти призрачных временщиков участвовали в первой ежегодной конференции (первый Новый год, как говорит Борис). Через двенадцать месяцев появились тридцать семь зомби, причем некоторые на несколько дней раньше, не доверяя своим частным календарям или запутавшись с триангуляцией. Героем дня был, конечно же, Хаями, ибо только в канун второго Нового года он щедро открыл свой мешок с подарками, и десятки новеньких АТОМов выстроились рядами, невидимо сверкая на солнце около памятника Жан-Жаку. Ради простора и (заботящей всех) безопасности мы, последовав совету клана Тийе, тщательно прибрались на острове, то есть собрали все семнадцать местных болванчиков перед маленьким деревянным кафе и усадили их спиной друг к другу (дабы они не выглядели жертвами расстрела). Теплым мумиям не повредит год-другой пожариться на солнце. Бесцеремонность, с которой мы провели эту акцию, или, по крайней мере, быстро достигнутое общее согласие, примечательно отличалось от сомнений прошлого года, замечает Анна; и впрямь, определенные разногласия были улажены еще до презентации виртуальных машин Хаями; пожалуй, можно было предсказать и дальнейшее сближение наших позиций, ибо даже внешне мы всё больше походили друг на друга — загорелые (за исключением двух или трех человек), одетые по-походному, даже Мендекер появился в костюме следопыта-переростка, а Тийе нарядился этаким элитным теннисистом. На второй годовой конференции казалось, будто он совершенно не изменился, в то время как его супруга Катарина раздалась и разоделась, став более розовокожей, белокурой и влажной, но детей тогда с ними не было, вспоминает Борис, равно как и телохранителя Мёллера, вероятно оставшегося с ними на вилле, что довольно странно, добавляет Анна, — неосмотрительная с ее стороны реплика, поскольку явно намекает на неведомые мне события,
— Только эта необходимость смотреть, как… — говорит Анна и умолкает, чтобы не нарушать соглашение о первых двух годах.
У врачей-добровольцев были и менее сенсационные успехи: например, удаление зуба, лечение сепсиса, фармакологические консультации и снаряжение всех аптечкой для путешествий вместе с подробной инструкцией, которая даже самым несведущим должна помочь выжить на природе и в пустыне больших городов (кондомы, обезболивающие препараты, пластыри и бинты, скальпель и йод, но без спорных суицидальных леденцов). В канун первого Нового года Доусон и Митидьери, от которого с его лягушачьим ртом и лысиной на три четверти головы я поначалу не ожидал ничего хорошего, открыли врачебную практику на площади Бург-де-фур с ежедневно работающим почтовым ящиком и гарантией присутствия каждую среду без исключений. Именно в среду открылись двери и второго по-настоящему социального учреждения, подвального бара Дайсукэ «Черепаха», под панцирем коей можно было спрятаться от солнечных стрел ночи в компании себе подобных.
ЦЕРНистские исследования по окончании второго года произвели впечатление только на горстку наивных, а экспедиционные отчеты, собранные и распространенные кланом Тийе, представляли собой продление все того же ужаса, новые перспективы все растущей и уплотняющейся паутины. Вместо философских размышлений пришло разочарование, вместо надежды — безропотная униженность в ожидании еще большей униженности. Какой-то шутник вздумал принести с собой шампанское для празднования второго Нового года. Но верховенство принадлежало не игристым диспутам вприкуску с освежающими полемиками, а замороженной крови Спящего Королевства. Три убийства были убедительно описаны в Шперберовом «Бюллетене» (однако из почтения к читателям не было ни единой фотографии их отвратительной комы).
— Много шума из ничего, — заявляет теперь Борис, покачиваясь, поднимается и бьется головой о перевернутое ведро для молока, изображающее, видимо, охотничью лампу; его мочевой пузырь не дремлет.
Мне уже не вспомнить, как они с Анной отреагировали тогда на известие о ликвидациях (краткое разжижение, мгновенно сменяющееся кристаллизованной смертью), хотя мы стояли рядом, опять вместе с Дюрэ-туалем, Шпербером и Дайсукэ, непроизвольно вновь сплотившись в случайную семью первых женевских недель. Сильнее всего убийства взволновали группу людей, стоявших позади нас как на первой, так и на второй конференции; людей, которые, подобно нам, подчинились консервативному импульсу сплоченности, но гораздо сильнее, как я теперь знаю. Софи Лапьер, Карл Гут-сранд, Герберт Карстмайер и их жалкая или счастливая сельская Коммуна Неведения, предмет наших теперешних забот, неподалеку отсюда, как говорит Анна, указывая пальцем направление, куда мы отправимся завтра или послезавтра. Пока я смотрю на длинный гребень елово-зеленой волны, что-то прохладное, влажноватое, электризующее, пылающее садится справа мне на шею. Анна целует меня, и любой ее отклик на мой отклик на ее отклик — это как прятки в фотокомнате фотокомнаты, безумное проникновение внутрь проникновения, фрактальная пенетрация пенетрации, во время оно мы схватили друг друга между ног с решимостью палачей, но даже отдаленно не были тогда так трепетно, так до дрожи счастливы, как от этого гимназического поцелуя в охотничьем интерьере, за который я тем увереннее рассчитываю получить пулю в затылок, чем дольше он длится. Однако Борис возвращается лишь после нашей поспешной реставрации (чуть перекошенная блузка, прядь волос на щеке Анны), с такой акробатической точностью, будто, исполнив тройное сальто, он схватился за отброшенную нами трапецию. У него благостно-пьяный вид все знающего и даже все простившего человека. То ли совпадение, то ли клоунская маска смерти. Он должен быть ревнивее любого мужчины прошлого. Или бессильнее. После второй конференции человек пятнадцать собрались в чудесном сумраке бара Дайсукэ. Шпербер самолично играл на саксофоне в узком хроносферическом кругу, из которого наши воспоминания сейчас выделяют удлиненную голову с очками в золотой оправе: Хаями. Мы помним, как он хвалил коктейли Дайсукэ, похлопывал по его могучим плечам и восторгался Северной стеной Айгера, покорение которой якобы должно быть детской забавой под нашим вечным полуденным солнцем. Сцена кажется пугающе каннибальской, ибо стражник ледяного храма все еще стоит перед нашими глазами, однако на самом деле она лишь задает загадки, ведь мы видели не Дайсукэ, а псевдоклона, и вдобавок живого.
Борис припоминает, как я, Шпербер и Дайсукэ отправились в поход вокруг озера. Но он ничего не спрашивает, потому что табу запрещает требовать отчета о времени между РЫВКОМ и мгновением тремя годами раньше, когда мы вышли из «Черепахи» в наше второе первое января. Нетрудно заметить, что Шпербер чрезвычайно важен для них обоих. Очевидно, он, как и прежде, играет видную роль среди зомби, хотя, судя по всему, давно пропал. Как и тогда, в январе, мы выходим на пронзительный и к тому же усиленный алкоголем свет, который хочет спалить презренных полуденных пьянчуг. Борис навалился на меня. Очень легко на несколько секунд поверить, будто он подарил мне поцелуй своей жены, понимая, каково на пять лет и четыре месяца быть лишенным настоящего ответа из плоти и крови. А может, он даже завидует мне, поскольку его безумное супружеское счастье кандалами лежит на нем, равно как и на Анне, которая ухватилась за самую первую и рискованную возможность и теперь, прощаясь, без тени смущения подходит ко мне так близко, что меня касается ее левый сосок. Завтра — Неведующие.