42
Шрифт:
9
Пошатываясь, я выхожу из прошлого навстречу себе. Из-за решетки электроизгороди букв, которые в этот момент пишу. Неведующий — это я. Пьяный стародавний образ, где прошедшие времена, от которых сейчас мне остались тлеющие следы, горели живым пламенем. Поцелуй Анны, мягкая, как подушка, податливая деформация ее губ, обоюдное всасывание, тихий стук столкнувшихся резцов, языки игривыми зверьками катаются в сладковатой слюне. Как ни силься, это невозможно воспроизвести, получается жалкое подобие без чужой упругой и непредсказуемой мягкой материи. Во всяком случае, обычно. Растерянный и сбитый с курса, как Венерин зонд с никудышным экипажем, я ишу посадочную полосу своего отеля для последней гриндель-вальдской ночевки. Перед ужином в охотничьем зале я выдумал замечательный сюрприз для моих докторесс, светофорообразную позицию, от которой теперь не получу ни малейшего удовольствия. Зато вернулись начальные угрызения совести и воспоминания об ужасных и комичных первых экспериментах. Графиня в отеле «Берж». Мое грехопадение после трех месяцев застоя и бесплодных ожесточений плоти. Затрепетавшая чайка, сбитый в прыжке заяц, которого Марсель прижал к себе около Пункта № 8, опрокинутые, рухнувшие без сил, отчаянно поскользнувшиеся при виде нас прохожие — наглядного материала было предостаточно, чтобы избежать наиболее неприятных оплошностей. Она лежала. Из одежды — многочисленные кольца и влажный норковый мех. После тенниса, ванны и косметических процедур она в 12:47 еще раз пожаловала в кровать, дабы с легкой и ловкой руки чуть расслабиться. Реакция в таком простом и благодатном случае почти предсказуема, может даже случиться возбужденное, но всегда краткое, похожее на раптус, приветствие, из-за способности вызвать — точнее, систематически вызывать — которое наших сатиров, кандидатов фаллософии и докторов чреслоугодия переполняет гордость и возбужденно теплые жидкости, причем особую остроту ощущениям придает тот факт,
Я провел рядом с ней семь ночей, ту последнюю женевскую неделю перед моим первым большим путешествием. Всякий раз, просыпаясь в нашей роскошной двуспальной кровати, я в надежде боялся, что темнота в комнате сохранится, даже когда я раздвину шторы, что зазвенит телефон (и портье соединит меня с Карин, которая никоим образом не могла и не должна была знать, где я нахожусь), что графиня внезапно слегка пошевелится под тонким одеялом, вдруг вскрикнет, словно я гигантский жук, или, наоборот, в полусне будет гладить мою грудь, благодарно вспоминая наши ночи, и в конце концов усядется на меня, выпрямится и я смогу увидеть покачивание ее грудей, ибо именно эта позиция была нам заказана и лишь ее печальную карикатуру можно сымитировать при помощи гадких протезов и каркасов. Подкожное замирание, смерть от близости, бьет всего больнее. Маниакально-депрессивные семьянины, как их назвал Шпербер, становятся истинными убийцами, с фанатичной бесцеремонностью веря, что любимая жена (мужей лишились лишь две женщины-зомби, Софи Лапь-ер и норвежка, которую я почти не помню) обязательно очнется, если спаривающийся принц будет реанимировать ее глубокими недельными поцелуями, не покидая ее ложа. Нужно бы посмотреть, что сталось после РЫВКА со впавшими в кому любимыми. Мне претит обсуждать это с Борисом и Анной, а следы моих проступков и благодеяний столь запутаны, что на запланированном маршруте самая близкая цель — графиня. Дистанция необходима, особенно если не хочешь растратить наслаждение попусту. Редко, но метко — вот самый щадящий метод, порнокинетическая концентрация, дистанция, чтобы собраться с силами и действовать решительным натиском. Тогда возможны и длительные посещения, сосуществование, почти похожее на совместную жизнь, что, правда, требует определенного образа мыслей и практических навыков гигиены. Ничто не льется, ничто не выливается, нужно приносить воду в тазу или же транспортировать клиента (хроносферически корректно, как объяснялось в четвертом номере «Бюллетеня», даже в сопровождении схематичного рисунка: болванчика следовало вначале посадить на корточки со скрещенными руками, затем подойти к нему со спины, нагнувшись, обхватить под коленями и волочить, не разгибаясь и не разрушая хронокрышу над ним), если поблизости найдется подходящая, а при счастливом случае еще и полная ванна (комфортная, двухместная, только-только покинутая графиней). В то время как простое сожительство, возлежание и даже самые непорочные ласки приведут в результате хроносферной индукции, инфекции — или, говоря с необходимой для некоторых откровенностью, хроногниения — к превращению болванчиков в лежачих больных без надежды на заботу внимательной медсестры. Радостное приветствие и проворное пользование — вот образец поведения тактичного насильника, который синичкой склевывает поскорее зернышко с бублика. Довольно и романтической ночи, когда, после печального приветственного вздоха, ничего не делая, нежишься в волшебном сне, в мягком хомуте изящных женских рук, которыми сам себя опутал. К чему нам больше? К чему гостеприи-мице, моргнув, оказаться в грязи десяти дней или десяти мужчин. (Вжаться в угол гостиничного номера, дрожа от ярости, упрямо теряя надежду. Гигантские шторы возле большой оконной рамы, на коже обнаженных людей сверкающий пух контрового света, как у фигур Тинторет-то, если бы это были не скульптуры, ты нанес бы по мужской груди последний корректирующий удар, но под твоей рукой с резцом уже бьется его сердце, дважды, от хроно-сферической индукции, он приветствует тебя. В окно — кампанила в далекой перспективе бегства, белый, розовый, матово-зеленый кондитерский мрамор. Держать дистанцию, в углу комнаты. Дистанцию.)
He-близость. Прохожу мимо лошади в сапогах в вестибюле отеля, мимо фотографий Северной стены Айге-ра, снаружи ждет оригинал, а мне еще карабкаться наверх в номер, если это удастся в моем состоянии, когда стеклянная дверь кажется пыльно-мутной, а встречающие меня постояльцы — нерезкими, как отражения в воде бассейна. Мне чудится, что его блестящая сапфир-но-синяя поверхность беспокойна, словно вибрирует из-за внутреннего напряжения, как если бы прозрачный квадр вынули из бассейна и пустили парить по воздуху, сияющий блок льда, где законсервированы матроны с благородными девицами, а я торопливо дергаю руками и ногами, подобно пьяному утопающему насекомому, до тех пор, пока квадр воды, поднимаясь все выше и развивая скорость, не разлетится на осколки, врезавшись в Северную стену. Нелепый вымысел, но картина не более абсурдная, чем наше беспощадное окружение, наша каторга, где никто и ничто не парит и где так мучительно хочется, чтобы наши хрустальные шары разлетелись на осколки, что мы снова и снова подвергаем опасности НАШУ жалкую и грандиозную жизнь. Неуклюже влезаю на третий этаж и, повиснув на одних руках, перебираюсь на мой балкон; это так сильно утомляет, что я с облегчением здороваюсь с докторессами, уютно устроившимися на постели с самого утра. Для визитеров извне Дайсукэ знал какое-то красивое позабытое мною слово, похожее вроде на «москито» — так называли божественных зомби, аутсайдеров, которых всегда ожидали и были готовы разложить перед ними на соломенных циновках деревенских девственниц. Именно таким визитером я и возлежу сейчас, закрыв глаза, между моих телоцелительниц. Непосильная пурпурно-облачная рука алкоголя вжимает меня в подушку, поэтому нефритовый жезл не поднимется и рисовый пирог этой ночью не сотрясется. Не будет ни Бимбин-дадзэ, ни Мистера Бойнг-Бойнг, крепкого колышка, что шатром натягивает трусы, — Дайсукэ немало порассказал нам во время прогулки вдоль озера, среди монастырей и борделей, застывших в послеполуденном отдыхе. Было так больно увидеть его чучело в ледяной дыре, пусть это и оказалось мошенничеством. Не помню, чтобы он рассказывал когда-нибудь о близнеце или вообще о брате. Найти псевдоклон — редкая удача для Хаями, хотя его цель мне по-прежнему неясна. Спасен. Избавлен. Это подает надежду для нам подобных. Мои спасенные докторессы должны закостенеть в конце этой ночи, безрадостно дремотные создания. Над ними потемнеют небеса, и звук тел нисходящих на них богов донесется издалека, словно кто-то пальцем проводит по стеклу соседней комнаты. Словно ты наглухо закрыт в саркофаге. Поначалу в тесном, облегающем, как кожа, в струящемся лимонно-апельсиновом свете, который ВЫ чувствуете, закрывая глаза посреди сияния августовского полудня. Потом горизонт заволакивает тучами, оболочка, остывая, превращается в панцирь, уже через долю секунды перестает тебе подчиняться и, кажется, разбухает, а ты, сжимаясь, остаешься в коконе темнеющей пустоты.
Хронопораженное тело, болванчик, подвергнутый надругательству или просто длительному посещению, лежит, разгромленный, как крошечная голая фигурка внутри себя самого, в просторной темноте, простирающейся до упругой оболочки его собственной кожи. Но они же теплые, Борис, такие близкие и утешительные. Не куклы, не пластмасса. Их кожа — неповторимый ландшафт, их жилище и темница, рыхлые пригорки и упругие холмы госпожи доктора Хинрихс, плоские дюны и пылкие черные впадины госпожи доктора Вайденштамм. Их стократный запах, Борис, от Берлина до Неаполя, который неведом тебе, в ежедневном триумфе твоего, надеюсь, неизмеримо тебе надоевшего безысходного бродяжьего брака. Черные и пепельные волосы сливаются на моей груди. Так много рук под одеялом, которым я покрыл нас или большую часть нас. Я знаю, о чем хотела спросить меня Анна после нашего поцелуя. Ты нашел ее? Когда? Где? Над нашими шестью ногами на полочке, продолжающей кровать, сидит маленький заяц Пьера Дюамеля, невидимый в искусственной темноте и бездвижный, как мир, который он охраняет внутренним овалом часов.
10
У меня тоже есть некоторые вопросы. К примеру, оставались ли Борис с Анной все безвременное время вместе, день за днем вместе старея, и теперь могут ли гордиться тем, что брак их продлился еще три секунды. Когда они последний раз видели Шпербера? Когда — Тийе и Мендекера? Как проходила третья конференция, про которую я знаю лишь то, что она была последней? Зачем придавать такое значение Хаями? Осиные укусы беспокойства слишком рано вырывают меня из сна, из сметанных объятий доктора Хинрихс. Маленькая брюнетка вроде упала на пол. Действительно, упала. После безуспешной попытки включить свет открываю занавески и вижу не что-нибудь, а именно осу, которой за ночь оборотился мой заяц, повисшую посреди виража на
44
Время летит (лат.).
Во взгляде Анны никаких упреков. То ли она не участвовала в ночном визите ко мне, то ли не страдает от последствий нашего поцелуя. Возможно, она научилась по-своему забавляться, пока Борис бегает за сигаретами или свежей газетой; в конечном итоге болванчика можно частично возродить (как-то веселым полуднем в Коппе мы застали врасплох за амбаром буколическую парочку, и Дайсукэ, хихикая и пофыркивая, но постоянно подчеркивая серьезность эксперимента, при помощи удачно застрявшего на ветру ястребиного пера придал доселе недостаточно налитому крестьянскому орудию такое практичное положение, что за три секунды РЫВКА его обладатель наверняка угодил в свою зазнобу). Поблагодарив за оставшиеся в магазине моего пистолета патроны, я потребовал назад зайца, которого Анна мне со смехом протянула, а полученную в обмен осиную брошь столь естественным жестом приколола на воротник своей черной блузки в стиле сафари, словно там всегда было ее место. Доверие — необходимость. Или прекрасный лик смерти. Самые интересные вещи в моем отеле, очевидно, не удостоились моего внимания, объявил Борис. И повел меня мимо лошади в резиновых сапогах к фотопанораме покорителей Северной стены Айера. Я еще раз поразился классическому пути 1938 года, маршруту Джона Харлина 1966 года, японской и чешской диретиссимам [45] 1969-го и 1976 годов, которые четырьмя цветными тонкими воздушными змеями вились по морщинистому гигантскому акульему плавнику Стены. Первый ледник. Второй ледник. Рампа. Бивак смерти. Паук. И наконец мне в глаза бросилась аккуратная синяя чернильная линия на западной части горы. Девять снимков, жульнически подклеенных к оригинальным портретам альпинистов, изображали пошагово, от удаления в несколько метров до близости поцелуя, несказанно триумфальное лицо Хаями с высоким лбом, гладкими щеками, золотыми очками, покатым подбородком. По всей видимости, он поднимался по западному хребту, по гораздо более легкому, в сравнении с Северной стеной, маршруту, и все равно должен быть страшен взгляд вниз, с зазубренного ножевого лезвия со снежной оторочкой, самолетная перспектива Гриндельвальда.
45
Диретиссима — в альпинизме кратчайший маршрут восхождения, «по линии падения воды с наивысшей точки пика» (Эмилио Комичи, итальянский альпинист).
— И что следует спросить? — спрашивает Борис.
Кто держит веревку, тянущуюся от нагрудного ремня Хаями к зрителю. Или зачем было устраивать заячье-осиную шутку, вместо того чтобы немедленно разбудить меня, как только они обнаружили убежище Хаями.
Наше отвращение к фотографиям (механическое изготовление которых подвластно любому из нас почти в каждой фотолаборатории) мы преодолеваем лишь в крайних случаях, когда нужно запечатлеть на память оцепеневшие моменты горя и наслаждения, хотя хранить их долго не хватает сил. Или когда требуется что-то доказать. Профессионально и почти без признаков внутреннего сочувствия Анна документировала все наши находки в помещениях, в кабинетах доктора Хаями, когда, грамотно объединив наши хронополя, мы открыли входные двери трех шале, где некогда располагались наиболее роскошные апартаменты отеля (так и не выяснив, каким же образом Хаями мог закрыть их в одиночку). Возможно, нам пригодятся эти фотографии в Женеве, чтобы предупредить о делах Хаями. Скорее всего, ему с какой-то целью нужны были люди (то есть зомби), и он забрался с их помощью на Айгер, попытался поразить их демонстрацией ледяной пещеры с ложным Дайсукэ и, возможно, двумя первыми шале. Борис не верит, что у Хаями хватило легкомыслия или хладнокровия допустить кого-то из хронифицированных до третьего шале, неприметной с виду, но изобильной внутри хижины эксцессов. По мнению Анны, непонятно, когда Хаями оборудовал какое шале, и недоказуемо, что он — единственный творец интерьеров; тем не менее эти кунсткамеры представляются ей вехами распада одного человека, экзотичными иллюстрациями Законов Шпербера.
Перерезаны пошлейшие ремни, сброшены терзающие глаз вериги. Новый турпоход успокаивает, задает надежный и необходимый для наших измученных нервов ритм. До Деревни Неведения пять часов пути и 1700-метровый подъем. Анна заплела волосы в строгую косу. Насколько я могу разглядеть, у нее новая очень изящная золотая цепочка, подходящая к брошке-осе. Значит, она тоже прошлась по магазинам, пока мы с Борисом выбирали себе свежую спортивную одежду. Каждый ворует на свой вкус и цвет.
Первая хижина удивила нас меньше всего. Как и в других шале, здесь была открытая лестница, окна во всю стену, вихревая ванна по пути к открытой кухне, кожно-диванный уголок, большой телевизор (12:47:45, искаженная от боли кошачья морда). Но все украшения, все переносимое и излишнее, например, рисунки на стенах и вазы на полках, Хаями убрал, освобождая место для экспериментов, для книг и дюжины письменных досок на ножках, позаимствованных им, наверное, из конференц-залов соседних отелей. Ученый размышлял. Он самовыражался в схемах опытов и записях, набросках, фигурках и формулах. Нас окружала лаборатория мысли, трезвая и вместе с тем лихорадочная, с печатью контролируемого интеллектуального исступления, мы находились в ожесточенно работающей голове, хозяин коей, по-видимому, ненадолго вышел, чтобы поистязать проституток на лежаках у бассейна (и разумеется, дам из Шале № 3), и самое удивительное состояло в том, что мы смогли понять пусть не редкие записи с кирпичиками японских иероглифов, но несколько формул, написанных толстым красным фломастером на четвероногих досках перед окном, походящих на стайку обезглавленных газелей. СТРЕЛУ нам ни с чем не перепутать:
Мендекер написал проще:
Но, разумеется, для нас все это был тогда пустой звук, эхом звеневший под сводом большого центрального вокзала взрывного первовремени, откуда все поезда релятивистски навечно разлетелись с почти световой скоростью в оргии нарастающего хаоса. Мысленно вернувшись в фазу ориентирования, мы — держа пистолеты наготове — пытались понять, что же здесь пытался понять Хаями. Вспомнились женевские блуждания раннего ледникового периода, такое теплое, социальное и доверительное время, когда мы жались друг к другу на замерзшей палубе мира, сдвигая головы. Стрела застыла в воздухе. На стадионах и детских площадках мы могли наблюдать ее неподвижных уполномоченных представителей, тихо парящих на уровне груди, словно мы бродили внутри мозга Зенона. Ничто не может двигаться, и, наоборот, все находится в постоянном беспокойстве — до этого пункта мы могли еще постичь мысль древнего грека, мы, но не наши неверующие руки, что ощупывали пространство в поисках тонкого, как карандаш, древка слегка вибрирующей стрелы. Самая важная стрела указывала направление всемирной лавины. В первом шале Хаями, очевидно, еще раз наглядно пояснял для себя то, во что верили многие ЦЕРНовские физики, с мужеством или самоубийственным дружелюбием растолковывавшие особенности космического трупа нам, возбужденным и полубезумным хроноуродцам, а именно, что пульс, биение сердца, всегда посылающего кровоток в одинаковом направлении, не подлежащая пересмотру предпосылка времени, основана на одном-единственном физическом законе, для которого небезразлично, относят ли его к прошлому или будущему, на Втором начале термодинамики, согласно коему вселенский беспорядок, энтропия, эта жирная кровавая S руки Хаями (рисуя ее такой, он, видимо, хотел придать ей больше жизни), неудержимо растет, монотонно определяя грядущее как место, где хаоса станет больше, по крайней мере, с подавляющей вероятностью. Стрела всегда летит в руины.
— Почему? — спросил Шпербер в своем непревзойденном умении выставлять себя дураком, когда Мендекер и Лагранж в третий или четвертый раз в хилтоновском конференц-зале объясняли нам положение вещей.
— Экспансия Вселенной, — произнесла Анна с пистолетом в правой руке. Она скучала (но только в первом шале), слегка разочаровавшись при виде фотографий, набросков, формул, вместе с которыми Хаями из Шале № 1 пытался перейти от Шперберовой первой фазы ко второй. Тогда в «Хилтоне» Хэрриет надул воздушный шарик, и нарисованная на нем ухмыляющаяся рожица (несколько напоминавшая Тийе) исказилась, символизируя стрелу энтропии, которой в затылок дышит стрела космического расширения. Все это было правдоподобно, не будь нас. Представь, что Вселенная захлопывает дверь у тебя перед носом. Момент, когда экспансия застывает (чтобы перевести дух, чтобы дать отдохнуть легким Господа Бога, чтобы развиться в противоположном направлении, пока смятая космическая оболочка болтается в Нигде), должен был выглядеть именно так — Вселенская скульптура, какую мы с усталым отчаянием наблюдаем уже пять лет.