42
Шрифт:
— А почему мы дышим? Откуда воздух? — спросила Анна.
— И надолго ли его хватит? — добавил Борис, а Шпербер посмотрел на часы, словно был готов рассчитать точный ответ.
Мы сидели в траве, доверяя, видимо, только плоской земле. Однако не сводили глаз с ЦЕРНовского здания, словно оттуда в любой момент мог выбежать кто-то из команды Мендекера, раскидывая восковые фигуры коллег и размахивая над головой распечаткой на рулонной бумаге, как белым флагом: это все ошибка, часам разрешается снова тикать! И с тяжким скрипом планета вновь завертится. (Но было-то лишь мерцание, едва уловимое озарение вещей.) Шпербер, Борис и Анна, Дайсукэ Кубота, Анри Дюрэтуаль — в таком сочетании мы отмечали предпоследнюю (последнюю настоящую) ночь под навесом какого-то отеля около Английского сада, встретившись почти случайно, узнав рекламные папки ЦЕРНа в руках Шпербера и Дайсукэ, которые уткнулись в них носами, как в меню пока еще не найденного ресторана. Никто из нас не изучал физику, в отличие от других журналистов, например, Миллера или Бентама. Тем красочней мы себе рисовали, сидя вскоре на плетеных стульях итальянского ресторана на набережной Монблан, и без того ослепительную Стандартную модель физики частиц, которую ЦЕРН желал усовершенствовать. Сегодня острее всего недостает асфальтового ночного цвета; порою это так болезненно, словно больше не можешь закрыть глаза и принужден во веки веков видеть летний день без островка тени в 12:47. Без зазрения совести мы согласились бы высыпать в Рону или в Женевское озеро
18
Собор Св. Петра —главный женевский собор в романско-готическом стиле (строительство начато ок. 1160 г., окончено ок. 1232 г.), ранее католический, теперь принадлежит Швейцарской реформаторской церкви; в 1541 — 1564 гг. там проповедовал Жан Кальвин.
19
У кварков различают три цвета и шесть ароматов (или сортов).
В день «икс» — 14 августа, в нулевой час — 12:47, в составе нашего последнего ночного дозора мы сидим в траве перед ЦЕРНовской столовой, оглушенные жертвы аварии на обочине дороги, напряженно стараясь связать воедино туннельные кольца, детекторы во глубине Юрских гор и замерзший мальстрим вещей. Разумеется, мы думали релятивистски. Тонкая механика часов на запястье частицы, разгоняющейся в каскаде ЦЕРНовско-го ускорителя почти до скорости света, тикала все медленней и медленней, и в конечном итоге так мучительно затормаживалась, что бесчисленные поколения потомков частицы-близняшки, оставшейся в ЦЕРНовской столовой, уже умерли, пока у подземной сестры только появилась первая морщинка в уголке глаза. Подобным же образом и мы, подвергшись загадочному облучению ОПАЛа или ДЕЛФИ, глядели теперь на физиков и математиков в ЦЕРНовской столовой — куда открывался выгодный вид с лужайки — как на сборище манекенов страдающего манией величия декоратора.
— Если ДЕЛФИ нас так сильно ускорил, то не должно быть никакого пространства. Вообще ничего не должно быть видно!
— По крайней мере, не привычным образом.
— Тем более нас!
— В таком случае ни нас, ни этих ЦЕРНистов.
— Это утешает.
— У меня есть только два… — Борис слишком сильно откинулся назад.
— Что?
— Два вопроса. — Борис наклонился вперед, так что над нами опять сомкнулась хроносферная палатка, разбитая на клочке газона; индейцы племени Время на потлаче, небритые, в коросте пота после двадцати часов смертельного страха, двадцати часов, замеченных только часами на запястьях, абсолютно корректными относительно наших инерциальных систем, пока часовой механизм не оказывается вне хроносферы, как это проделал в качестве эксперимента Дайсукэ. Вождь Шпер-бер, с лошадиным запахом и ржанием, кивает Борису:
— Итак, первый?
— Сколько это еще будет продолжаться.
— А второй?
— Когда это закончится.
— Как остроумно! — я.
Идея стеклянного колокола — первое, что приходит на ум. Возможно, мы всего-навсего пошли неправильной дорогой и застывший офис высоколобых находился в центре несомненно гигантского хрустального полушария, поверхность раздела коего нам никак не удавалось распознать, когда наши взгляды иглами сквозь лед устремлялись мимо неподвижной шеренги флагов к Женеве или в противоположную сторону, в Безансон, или мы падали на спину в траву, выискивая по ту сторону от неполного десятка непоколебимых птиц, нарисованных в небесной синеве, нечеткую, тончайшую границу раздела фаз, которая бы соответствовала божественной разности блеска между 12:00 и 12:47.
— Если такая граница существует, то она чем дальше, тем ужасней! — Дайсукэ неожиданно заговорил по-немецки, озабоченно подняв широкое мягкое лицо, очерченное сверху жестким ежиком волос. Поскольку солнце уже почти сутки стояло в зените, по его теории, весь хроностатичный ареал должен был передвигаться по земной поверхности наподобие громадного стеклянного рубанка, который вместе со своим ваадтским фун-
даментом скользит, опустошая улицы, деревни, города. Соответственно, мы находились не в тихом стеклянном зверинце, а на части суши, которая бешено катится по озерам и морям со скоростью почти 1700 км/ч, верхом на комете, подминающей все на своем пути, в хрустальном полушарии, которым безумный бог играет в кегли, причем не имели обо всем этом ни малейшего представления.
Маловероятно. Невозможно. Следовательно, мы были тенью света, легчайшим дуновением при скорости, равной световой, в невозможной, сумасбродно детальной, быстрозамороженной копии действительности, раздутой до масштабов галактики.
Лил пот. Стучало сердце. Шумела кровь в ушах, кишки урчали жабами. Вспоротая сестра Эйнштейновой кошки открыла взглядам хладнокровных специалистов именно то, о чем пророчествовали анатомические атласы ветеринаров (отчет — во втором «Бюллетене»). В здоровье нас — по крайней мере, большинства из нас — сомневаться не приходилось, ни сейчас, ни тогда, пять безвременных лет и три секунды тому назад, когда, сидя в траве, мы украдкой искали друг в друге тайных указаний на то, кто следующим разделит судьбу мадам Дену: Дайсукэ с траурным лицом суси-мастера, у которого не склеивается рис времени; Анри Дюрэтуаль, как утерявший связь времен актер в роли Гамлета, который каждый свой жест немедленно опровергает зеркальным контржестом; массивный и почтенный Шпербер в ковбойке; Анна, очерченная удивительно нежными и строгими линиями, как надгробный ангел вдохновенного скульптора, облокотилась на Бориса, при каждом резком движении головы которого то и дело вспыхивали стекла очков, будто он проводил призматические эксперименты со светом хроносферы, хотя на самом деле причиной было лишь беспокойство, общее для всех нас, этот спустя даже недели и месяцы не отпускающий нас зуд физической — хотя бы мелкомоторной — активности, которая доставляет полуосознанную психическую уверенность, что ты еще не превратился в статую.
Если ДЕЛФИ — не адская машина, а наоборот, спаситель, дохнувший на нас хроносферным облаком из драконьей пасти, можно представить, будто хроноста-тичная область, как исполинский снежок, была заброшена, катапультирована в космос, зафиксировавшись относительно солнца, в то время как Земля — с увечьем в области Женевы, рубцом от ожога величиной с малый город — продолжает вертеться где-то там, но без нашей малочисленной команды космической станции на зимовье. Никто в это не верил.
Снова и снова мы встречались перед окнами столовой. Не хотелось еще больше вредить ЦЕРНистам в их замороженном аквариуме (тем более, туалеты там уже пованивали). Команда Мендекера предложила устроить общую встречу в аудитории главного
11
В ресторане «Виктория-Юнгфрау» мне почти с тоской вспоминаются первые дни: мародерство ЦЕРНов-ской столовой, погребение нового трупа в тенистом углу кабинета, бесконечные дебаты о законах новой физики, которая по-прежнему ошеломляет, злит, порождает смех сквозь слезы или эксперименты, вроде проделываемого мною сейчас с кинжалообразным ножом для стейка, который я поднимаю драматическим жестом циркового трюкача и ставлю острием на ладонь, придерживая рукоять двумя пальцами и не спуская при этом глаз с моей дамы — той самой, веснушчатой сорокалетней в нежно-зеленом крепе, с косульим рулетом на тарелке, — однако вопреки цирковым манерам целюсь не в ее ауру (воздушный кондом шириной в ладонь, подобающий ей на манеже), а прямо в сердце, скрытое под упругой периной груди. То, что происходит, едва нож разлучается с рукой, похоже на бросок в невидимое желе или очищенный каучук, неслышимое, тормозящее вторжение лезвия. Устремлюсь я вслед за ним, со всей силой, присущей моему телу хроносферы, — тогда по параболической траектории нож попадет в рулет, но настолько вяло, словно выпал из моей или ее руки. Откинусь резко назад — нож застынет в воздухе, а если проделаю это медленно и со смаком, он поникнет до самого шахматного пола, как заслуженный конец эрекции. Если бы в тот решающий момент вырезать меня из ЦЕРНовского лектория («Математическая аудитория»)! Брешь, пустое откидное место рядом с Анной. Вижу себя застывшим в летнем воздухе, слепцом с открытыми глазами, в мюнхенском бюро или за письменным столом дома, а быть может, лежащим в плену замершей солнечной струи, разморенным, как если бы жарким днем задремал на пляже, чего доброго, во хмелю, и удаляющееся сознание прячется где-то глубоко, в тридевятом уголке мозга, а другое обнаженное тело, которое жмется к тебе и пронизывает тебя, кажется таким далеким и невесомым, словно оно из бумаги или тонкого картона. Маковый цвет соска над отвернутым вниз нежно-зеленым крепом, мясной соус на почти оранжевых, дерзко накрашенных губах, а мне все не дает покоя один вопрос: в случае моего отсутствия в Математической аудитории захотела ли бы Анна навестить меня в Мюнхене и избрать своей анестетической и вегетативной жертвой в столпе золотистого ослепления. (Пожалуй, это похоже на операционное вмешательство?)
Стыдливая горничная в моем номере удачно сохранила и позицию, и цвет щек. Ни один случайный прохожий не позарился на мой рюкзак — облегченная модель для путешествий по густонаселенной местности с оценочной стоимостью содержимого в пять миллионов швейцарских франков: во-первых, 50 000 долларов наличными (всем грядущим европейским валютным реформам назло); затем полная полуторалитровая бутылка воды; вторые солнечные очки завидной марки; черная футболка (волокно «хай-тек»); вторая пара носков того же производства; пластыри моей любимой фирмы «Третья нога»; небольшой запас провианта сообразно вкусам данного региона; легкий пистолет (с недавних пор очень эффективный «Кар МК9», нержавеющая сталь, 9 мм, 650 г, затвор Браунинга); актуальная походная карта в масштабе 1 : 25 000 (меньший нежелателен); книжка, календарь, канцтовары; несколько алмазов, любительски и, наверное, пессимистично оцененные мной в те самые пять миллионов. Последнее время замечаю за собой склонность, трогаясь в путь, забывать оба экземпляра контрольных часов, которые перед засыпанием ставлю рядом друг с другом в пределах предполагаемой хроносферы сна. Зато кому ни разу не грозила опасность быть позабытым — это моему талисману, зайцу из золота, потускневшего серебра и бронзы, размером с кулак, с шарниром на груди, благодаря которому зверек может откидывать все четыре лапы вместе с животом, шедевр Пьера Дюамеля, созданный в Женеве около 1600 года и временно позаимствованный из женевского Музея часового искусства, где еще три почти бесследные секунды назад он хранился под инвентарным номером 198 [20] .
20
«Часы в форме зайца» Пьера Дюамеля — один из 230 экспонатов музея, похищенных 24 ноября 2002 г.
В прихожей, как прежде, лорд-гольфист, два современных элегантных господина, красавчик в голубых шортах с икроножным рельефом, к которому, грациозно поджав передние лапки, летит собачка пожилой дамы. Вниз по широкой лестнице, через фойе, мимо мраморных колонн — и я оказываюсь прямо перед забралом радиатора «бентли» цвета авокадо. Я редко прохожу за день больше сорока километров. Следовательно, не раньше чем через неделю верну тикающего зайца в музей, заодно выяснив, как обстоят дела с Великим Толчком, с секундами, выстраданными пятью годами надежды: 43, 44, 45. Кошмар их появления превосходит только одно: отсутствие секунды 46.