Альбедо
Шрифт:
— Я пришел не за этим.
— Напрасно. Принцу-регенту не мешало бы овладеть навыками хозяйственника.
Показалось, или неподвижность лица прорезала усмешка? Генрих нервно дернул щекой и в досаде ответил:
— Что в этом толку, если принимаю решения все равно не я?
— Ах, в этом дело, — щелк, щелк. — Вам не хватает власти?
— Скорее, полномочий.
— Увы, ваше высочество, — Дьюла развел руки и между пальцев епископа закачался крест: крохотная фигурка Спасителя корчилась в охватившем его нарисованном пламени. — Ни вы, ни я не вправе изменять установленный
— А кто вправе, ваше преосвященство?
— Возможно, ваш батюшка, — теперь епископ неприкрыто улыбался. Его мелкие зубы белели, точно кристаллы морфия. — А, лучше сказать, Он.
И с многозначительным видом поднял вверх указательный палец.
— Может законы и небесные, — сдержанно возразил Генрих, и каждое слово скрипело на зубах как песок. — Но писали их люди. Заповеди моего прадеда Генриха Первого высечены на его кенотафе [14] , хотя я никогда не видел их воочию.
14
Кенотаф — надгробный памятник в месте, которое не содержит останков покойного, своего рода символическая могила.
— Вы никогда особенно не тянулись к истории семьи, ваше высочество, — с укором заметил епископ. — В последний раз, когда речь зашла об Эттингенской крови, вы выдворили меня вон.
Он покачал головой, и отблески свечей потекли по алой шапочке, будто кровавые ручейки. Генрих оттер взмокшее лицо рукавом.
— Я был… неправ, — с усилием выдавил он, избегая встречаться взглядом с пустыми глазами Дьюлы. Смотреть в них все равно, что в ружейный ствол. — Простите мою грубость. Но теперь… Империю лихорадит. Народ готовит бунт. Отец при смерти. А мне…
Он скрипнул зубами и умолк, давя на корне языка невысказанное желание, и украдкой ощупал рукоять револьвера под шинелью. Сейчас же испугался, что епископ заметит, и отдернул руку.
Шею обдало сквозняком.
Прошелестели вкрадчивые шаги.
Его преосвященство остановился совсем рядом, дыша сладостью кагора и ладаном, и Генрих не видел, но чувствовал — его рассматривают как мотылька под стеклом.
— Ваше высочество! — с фальшивой мягкостью проговорил епископ. — Я не сержусь на вас. В конце концов, я всегда был другом семьи и хотел бы стать вашим духовным наставником, даже в минуты разногласий понимая, что у каждого настает свое время открыть сердце Господу. И оно, наконец, настало. Я ждал вас.
Ждал?
Ну конечно.
Он знал, что рано или поздно кронпринц сам придет в расставленные сети. Он готовил это так долго, предвкушая, когда останется с соперником один на один.
Он не отпустит жертву, пока не высосет до дна.
Кто вкусит эликсир, обретет бессмертие…
— Да, — прошептал Генрих, стискивая зудящие до ломоты суставы. — Вы правы, ваше преосвященство. Мне нужна помощь… мне больше не к кому идти.
И вздрогнул, почувствовав на плече прикосновение паучьих пальцев.
— Мой бедный мальчик! — сочувственно проговорил Дьюла. — Конечно,
Генрих никогда не бывал в фамильном склепе, хотя учитель Гюнтер много рассказывал о нем. Говорил, будто работа над усыпальницей продолжалась более пятидесяти лет — художники рисовали эскизы, моделировали их из глины и воска, работали с редким черным мрамором, бронзой и позолотой. Будто саркофаг Генриха Первого столь огромен, что в нем можно уместить с десяток лошадей, но внутри — пусто, потому что от правителя Священной империи осталось лишь сердце. Будто охраняют его сорок черных рыцарей, которые неподвижны днем, но оживают, едва Пуммерин пробьет полночь, и если его высочество не уснет вовремя, как все послушные мальчики, то услышит, как глубоко внизу марширует армия черных истуканов.
Иногда, просыпаясь ночью по нужде, маленький Генрих замирал от страха: биение собственного сердца казалось ему эхом подземных шагов. Но плакать было нельзя, и звать на помощь было нельзя, ведь от страшных черных рыцарей не спасут и гвардейцы. И уж точно они не спасут от недовольства отца-императора. Поэтому Генрих терпел до рассвета, завернувшись в одеяло как в кокон.
Он терпел и сейчас, нащупывая в полутьме узкие каменные ступени и считал: восемь… двенадцать… девятнадцать… двадцать три…
Лестница закручивалась винтом. Свечи едва коптили. Острая тень Дьюлы ползла по стене, будто гигантский богомол.
Тридцать восьмая ступенька уперлась в кованую дверь.
— Здесь, ваше высочество, — негромко проговорил епископ. Его лицо скрывала полутьма, и Генрих лишь услышал, как звякнула связка ключей. — Вы готовы?
— Более чем когда либо, — хрипло ответил он и снова тронул револьвер.
Нельзя сдаваться. Нельзя позволить взять над собой верх. Бороться до конца, и если не победить, то хотя бы…
Из-за двери плеснул нутряной багровый свет.
Генрих задержал дыхание, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь склеенные ресницы, но некоторое время проем заслоняла тень.
— Входите, ваше высочество, — донесся приглушенный голос епископа. — Вас ждали здесь слишком долго.
Тень отступила, и тогда Генрих сразу увидел саркофаг.
Он действительно был огромен — не таким, как представлялся в детстве, и каким виделся во снах, но все же внушительным, — бронзовый лик коленопреклоненного Спасителя устало глядел из-под купола усыпальницы. В воздетых ладонях пылало неугасимое пламя.
Генрих обхватил ноющие запястья и заметил, что все еще стоит на пороге: за спиной — чернота каменной кишки, впереди — кровавое зарево. Войти в него все равно что прыгнуть в костер.
— Я мог бы прождать еще семь лет, — заметил Дьюла, и подол его сутаны мягко зашелестел по красному мрамору, в котором отражались блики многочисленных ламп. — Может, немного меньше. Ведь вас, ваше высочество, однажды надо будет подготовить к обряду. Но я счастлив, что это случилось раньше. Счастлив и горд. — Он, наконец, повернулся, и Генрих заледенел: по губам епископа бродила мечтательная улыбка. — Горд, что стал первым, кто привел вас сюда. Но что же вы медлите?