Больная
Шрифт:
В первой палате — изоляторе — через которую проходят все, вновь поступающие, и кто-то, подобно мне, задерживается надолго, больным не полагается тумбочек. Вещи прячутся под матрас на панцирной сетке железных кроватей, выкрашенных теперь облупившейся светло-голубой краской. Вставая с желтых простыней, с пружинного ложа, как мертвец из бедного металлического гроба, я брела в туалет. Это было единственное место, кроме палаты, где я могла быть. По коридору бродить не дозволялось.
— Куда пошла?..
Окрик разворачивал, возвращал на круги.
— Я
— Ты уже прошлась!..
В туалете, собственно, был и умывальник — две раковины. Три унитаза — один белый, другой голубой, третий почему-то фиолетовый. Бачки под потолком. Вентилятор, производящий шум и поднимающий сигаретный пепел в воздух, напитывал все тесное помещение равномерным затхлым и терпким запахом курева.
— Доброе утро, — говорит Жанна.
Жанна даже улыбается. У нее подергивается под правым глазом: нервный тик. Она сидит на перевернутом ведре и курит. В руке у нее раскрытый на двадцать первой странице акафист Серафиму, Саровскому чудотворцу. Что страница двадцать первая, почему-то сразу врезается в сознание, и я начинаю думать, умываясь водой с привкусом металла, что это может значить.
— Двадцать один, — зачем-то вслух говорю я.
— В сумме оно дает три. Двадцать один — троица: Бог-Отец, Бог-Дух и Бог-Сын, — насыпает гороху маленькая бойкая старушка, ее, кажется, зовут Татьяна. Впрочем, может, и как-то иначе. Она лепечет без умолку, мелет тонкую муку своего застарелого бреда, а если вызвать ее на разговор, потешает окружающих своими нелепостями. — Третий курс богословского факультета!.. Почему Бог-Сын выражается числом «один»? Потому что один спустился к людям. Почему Бог-Отец и Бог-Дух — число два? Потому что без Сына они неполны.
— Ладно, ладно, Таня, — останавливает Жанна. — Тут тебе кто угодно это расскажет. Вон Иру спроси.
Ира ничего не говорит, она только мычит. Она так тяжело больна, что мало похожа не только на женщину, но и вообще на человеческое существо. Больше всего она смахивает на вставшую на задние лапы свинью, которую начали претворять в человека, но забыли, остановились на полпути. Хотя на деле она, вероятно, пережила обратную метаморфозу. Тяжелый подбородок, маленькие осоловелые глазки, необъятная ширина тела под всегда распахнутым халатом. Здесь, в большинстве, люди не рождались такими — а становились. То есть в общем переживали период именно становления, как ни относись к нему. И по-своему это, может, даже и гармонично.
Безумие — это, может быть, просто бедность. Просто неспособность и невозможность получить то, что и так тебе принадлежит, понять ясное, увидеть светлое, вкусить терпкое. Анемичность души.
Огромная дыра в ночнушке, сквозь которую проглядывают рыхлый белый живот и вялая тяжелая грудь. Может, Ира и не ведает о существовании этой дыры. На голове короткая щетина — на той неделе подстригли, потому что обнаружили вшей. Я не знаю, что с ней случилось, и про
— Я хотела бы попросить тебя дать и мне прочитать этот акафист, — говорю я Жанне.
— А ты проще выражайся. Дай, мол. И дам.
— Дай, пожалуйста.
— При одном условии: покури со мной.
— Ну, давай покурим. — Я присаживаюсь на корточки. — Но тогда я уже не буду читать.
— И правильно. Не надо соблазняться светом, когда все вокруг лежит в грязи. Будь со своими людьми, не уходи от них далеко.
— Где ты этого набралась?
— В московском метро, где же еще!..
— А я не могу вспомнить, — вступает Инна. Она входит и брезгливо морщится при виде Иры. — Не могу вспомнить, девочки, какая следующая станция после «Пражской»?
— «Парижская».
— «Южная».
— А не «Долгорукова»?
— «Академика Янгеля».
Жанна смеется, Нюра, не понимая причины смеха, присоединяется — звонко взлаивает. Ира тяжело разворачивается и уходит. Через минуту она придет. Она все время ходит туда-сюда.
— Да зачем тебе?.. Тут-то!..
— А давайте составим карту метро по памяти?
Здесь вообще довольно охотно смеются. Но это всегда надломленный смех. Ножиком режут стекло — все равно ты его так не искрошишь. Смех бесполезен. И не хочется думать, что есть люди, которые так смеются. А может, не от смеха этот липкий пот подмышками — может, просто надо принять наконец душ. Однако здесь нет душа. То есть существует ванная комнатка, где стирается и сушится белье — она, конечно, заперта. По расписанию раз в неделю помывка, но я уже, кажется, две недели здесь, и не видела, как мылся кто-нибудь. Да и запах такой, что начинаешь думать невольно, будто здесь по целым месяцам кожа не знает горячей воды и мыла. Человеческая плоть. Преющая, выделяющая пот, истекающая жидкостями.
Лето, в больнице отключили горячую воду… Но, наверное, где-то же они моются. Потому что иначе, конечно, быть не может. Вот и гоголевский сумасшедший ученый сосед утверждал подобное: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Последний аргумент, когда аргументов нет — но самый убедительный. Вроде: «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» (И почему — после? Если его нет, то уж сразу, а не после.) Но если Бог есть, то какая же я сумасшедшая?
Шуршат на ветру крепкие стебли кукурузы. Початки уже налились молодым молочным семенем, можно выламывать и грызть сырыми — сладкая прохладца, тугие зерна лопаются на зубах. Вода в маленьком пруду, точнее, болоте, стоит — не шелохнется.
Когда сосед зачерпывает с того берега гремящим эмалированным ведром, которое сразу умолкает — по глади идут широкие плавные круги, в равном отстоянии один от другого. Они многократно ломают отражения верб и берез, а затем деревья в пруду склеиваются по частям сами собой.