Больная
Шрифт:
— Ну что ты бродишь, тень галоперидольная? — так говорит молоденький врач, вдруг появившаяся здесь у нас — вероятно, на стажировке.
Та, к кому она обращается, почти ничего не говорит, и нечаянно заступила ей дорогу. Впрочем, у нее бывают, как стало известно уже потом, регулярные приступы говорливости. Первый приступ случился после этой реплики, адресованной ей — может быть, раньше к ней просто никто не обращался.
— Я-то прихожу домой с улицы, я не знаю ничего, ничего, ничего, — трещит она скороговоркой, — открываю, прохожу, из сумок достаю — ну там что, ну там что, молочко, маслице, хлебушек, — она особенно тянет это: «хле-е-ебушек», — и что-то тихо в доме, что-то тихо, что-то тихо, телевизор выключен, магнитофон выключен, как-то тихо, встаю прохожу —
Потом рассказал кто-то, что у нее повесился сын.
Дверь была заперта, а ключ в большом кармане белого халата всегда носила с собой дежурная медсестра. Он позвякивал там у нее, и иногда, сидя в кресле у первой палаты, она им поигрывала. Я рассмотрела его — это не ключ, а отмычка, царапинам и зазубринам на ней было много лет. Скорее всего, она никогда не терялась. Замок здесь старый и простой, достаточно такой железной штуковины, чтобы отпирать его — и запирать. Рассказывали, что однажды в отделение притащили бомбу. Так хотели выручить отсюда родственника. Алёна была права: сумасшествие — заразная болезнь. Постепенно она захватывает тех, кто наиболее к тебе близок, да и начинается ведь не сразу — сначала тебе доверяют, верят, не отличают шизофрении от нормального состояния. Забывающие о приступах, они уверенны в ремиссии. Но ремиссия не бывает вечной.
Глава 3. Срыв
Лизу обидели.
Она сидела на полу, прямо на линолеуме в коридоре, и все ее карты городов и стран были рассыпаны вокруг, как опавшие перья. Всхлипывая, даже с сипом — но слез не было — она разрывала странички по одной на мелкие части. Брала карту слева, разрывала аккуратно и методично, так же, как и все, что она делала, на восемь примерно равных частей, складывала их стопкой справа. Потом брала карту справа, проделывала с ней те же манипуляции, и складывала слева. В конце концов она осталась сидеть между аккуратных стопочек, и вдруг захохотала — тяжело, как бы лая, страшно и глухо, потом заперхала, закашлялась. Отсмеявшись, она поглядела мне в глаза — меня она узнавала среди многих, но может быть, и не узнавала, может быть, обращалась вовсе не ко мне — и сказала — нет, провозгласила, удивительно раздельно и торжественно, отчетливо, как вождь по радио своему народу, проговаривая каждый звук:
— Извюлина вышла на новый уровень своего развития. Отныне это не государство всеобщей справедливости. Это государство совершенно новое, какого еще не было в истории. Это государство всеобщей, последовательной, предельной НЕсправедливости.
Глаза ее сверкнули, как будто полыхнул огонь, и в этой вспышнке была удовлетворенная жажда мести, преодоленное отчаяние, было даже высокомерие, — все те чувства, которые может испытать человек, несправедливо преданный ближайшим другом, но не сокрушающийся о нем, а думающий о себе.
Трудно сосредотачиваться.
Может быть, это следствие препаратов, а возможно, особенности места. Что ни говори, трудно пробыть подряд много дней в казенном доме, в дыму сигарет, играя в ладушки с отчалившими. Многие из них уже не вернутся. Многих мы никогда не увидим: они ушли, потому что, возможно, их не было. Или их увели… увело.
Кажется, я уже умерла. Во всяком случае, я почти согласилась. Мне делали множество предложений, и большинство из них были лестными, соблазнительными. И я колебалась. Но с кем я имею дело? Кто все время разговаривает на разные голоса во мне? Кто толкал меня к тому, чтобы бежать из дома? Кто уговаривал вонзить в себя нож и поглядеть, что будет? Кто просил глотать битое стекло, уверяя, что я бессмертна? Кому я противостояла, кто утомил меня, кто заставил меня слечь? Кто эти люди? Или… нелюди?
Ощущение чужого присутствия очень явно, настолько, что невозможно поверить, будто это все шутки и штучки твоего собственного сознания… Да так оно и было — себя ли мне обманывать? Они приходили, в глазах у них полыхал холодный огонь абсолютной
И я ничего не испугалась. Я не испугалась ни тени, ни оружия, ни холода, ни вечности — я ничего, ничего не испугалась. В дряхлую форточку бился черный ветер. Я должна была уснуть под взглядами двух существ, которые вели молчаливый спор о моей душе.
Долго, трудно, тяжело, с усилием — засыпала. Припоминалось всякое. Чьи-то лица и голоса, праздные разговоры, каждая сказанная кем-то бездумная фраза в воспаленном уме вырастала в значении, удлинялась и вытягивалась, как тень на стене при неверном огоньке слабенькой свечки, и любое полуслучайное становилось предметом самозамкнутых раздумий.
Имена, которые белым днем и на минуту бы не озаботили, вдруг начинали пульсировать. Никак нельзя поторопить ход событий. Да и события ли это? Пусть все свершается своим чередом…
Когда закрываешь глаза, на внутренней стороне век расплываются красные кляксы, вспыхивают солнца, потом струится до бесконечности коридор, и цветные квадраты начинают передвигаться, как в компьютерной игре.
В воображении смыкаются люди, которые давно прекратили общение или даже вовсе не были знакомы друг с другом — все они водят огромный бессмысленный хоровод, составляют непонятную, утомительную многосерийку. В такие минуты приходится напоминать себе, что события, наслаивающиеся одно на другое, существуют только в твоем сознании, и больше нигде.
Поднимаешься, вглядываешься в окно… Небо низкое.
Бессонница. Цветаеву привлекало это состояние. Да и не одну ее. Можно написать трактат: бессонница в стихах русских поэтов.
Глубокой ночью пришел ужас. Cтрах, от которого волосы шевелятся на затылке, распластал, поверг ниц, упала, желая вжаться в пол, как змея, вечно ползать на брюхе — вдруг увидела, как по всей земле, в густой теплый вечер последнего дня все мы, люди, суетные и нелепые существа, охотно поддающиеся соблазнам, погрязшие в безумии, согрешившие всеми своими чувствами — зрением, слухом, обонянием, осязанием, это значит: видящие, слышащие, нюхающие и трогающие неправду, не в силах прорваться сквозь тугое покрывало собственного заблуждения, мы вдруг оказываемся застигнуты, кто где, у телевизора, в собственных кроватях, словно в свежезастеленных гробах, за рулем автомобиля, с ушами, замкнутыми для слова правды, глазами, обольщенными ложью — мы остаемся один на один с Тем, Кто грядет во всей Своей славе, судить нас.
Повсюду расселась земля — испуская из себя тела миллиардов почивших в ней, она враз отощала, ее даже и не осталось, только камень и магма. Раки в церквях треснули, и встали святые, на лету облекаясь в новые тела.
Господи, когда придет вечный миг и наступит большое всегда, где же окажусь я? Какими ядами будет полниться душа и слабое сердце? Кто придет на помощь, бессильной, жалкой? Кому слать смс-ку?
Я схватила телефон и набрала несколько слов на серебристо светящемся экране. Слова были: «Сергей, приди! Спаси, помоги!». Но некуда было их отправить, некому. Потому что я ведь придумала Сергея… Игоря… Алексея… В реальности его не существовало. Мне подсовывали картонного Сергея. Может быть, настоящего Сергея они давно забрали. И если так, то они мучают его там, куда они его забрали. И я ничем не могу помочь… А может быть, его и вовсе не было.