Британец
Шрифт:
«Хиршфельдеру» в то время было лет тридцать пять, ей — двадцать с небольшим, и я попыталась отвлечься от беспристрастной манеры Мадлен, представив себе, что же это значило — «просто осталась». В те времена не очень-то просто было девушке ее возраста решиться на подобный шаг, и неважно, если теперь, вспоминая прошлое, она представляла дело именно так; впрочем, я не стала доискиваться истины и нарисовала себе образ молоденькой девушки, студентки, впервые в жизни уехавшей из родного дома, клюнувшей на разочарованность и скепсис зрелого мужчины, который оказался живым подтверждением того, что война все еще не канула в прошлое, и не оставил камня на камне от ее наивных представлений, стер их в порошок, раздавил тяжестью испытаний, якобы выпавших на его долю, рассказал о матери, якобы покончившей жизнь самоубийством, о бегстве — вымышленном бегстве! — из Вены, о помещении в лагерь для интернированных лиц. Достаточно было услышать, каким тоном она упомянула о своей тогдашней наивности, — я сразу поняла, что ему не пришлось слишком утруждать себя ухаживаниями: может, сводил в Сохо поужинать
Рассказ о дальнейшем был коротким — Мадлен снова и снова пыталась вытащить его в гости, и они ходили к соседям, но на разных вечеринках он часами сидел, не раскрывая рта, или, если выпивал лишнее, откалывал номера, ко всем цеплялся, задираясь по ничтожным поводам, а найдя предлог для недовольства, упрямо спорил и твердил свое, пока все не начинали понимать: он нарочно раздувает пустяковые недоразумения и лезет на скандал; если она брала билеты в театр, надеясь устроить ему приятный сюрприз, он интересовался только ценой билетов; а как упрашивала хотя бы по воскресеньям не уходить в гостиницу работать, провести день вместе с ней! Знакомая история, я ничуть не удивилась, услышав, что, случалось, она целый день его не видела, но вечером он возобновлял прерванный утром разговор именно с того места, на котором остановился; или, к примеру, она уехала с подругой на выходные, а он будто и не заметил ее отсутствия; она зачастила к родителям — ездила сперва на несколько дней, потом привыкла проводить дома все больше времени, а он воспринимал эти отлучки как нечто само собой разумеющееся, и если она звонила и предупреждала, что возвращается, или позже, когда о возвращении уже не было речи, сообщала, что приедет на пару дней, он неизменно заверял, что рад ее приезду и хоть бы раз, единственный раз о чем-нибудь спросил, — будто так и надо, даже когда она покидала его на несколько месяцев, даже когда уехала на целый год, уже решив, что окончательно с ним рассталась, но потом все-таки передумала и вернулась. Позднее ей часто казалось, что уезжала не она, а он, — вот до чего в ее мыслях смешались все представления о месте и времени: она вспоминала, как ехала из Саутенда в Лондон, спускалась в метро на Ливерпуль-стрит, пересаживалась на Саут-Кенсингтон-роуд или на Глостер-роуд, приезжала в аэропорт Хитроу и летела в Вену, все это время он находился там, где она его оставила, сидел сиднем за своим столом, но его как бы не было, он словно исчезал.
Я вдруг обнаружила огромную зияющую дыру во времени, когда Мадлен сказала, что даже годы спустя после разрыва, который в конце концов все же произошел, у нее было такое чувство, будто она могла бы позвонить, и он бы откликнулся как ни в чем не бывало; даже после его смерти она ловила себя на мысли, что надо просто набрать номер, и он снимет трубку в номере «Палас-отеля», — вот до чего невероятным казалось, что он больше не просиживает там целыми днями.
— Я тогда заметила, что чем проще становилось возвращение на родину, тем решительнее он отвергал эту возможность. По крайней мере, все мои уговоры пропали впустую, я ведь вначале убеждала его хотя бы попробовать вернуться.
Очевидно, благодаря хлопотам Мадлен после выхода сборника рассказов ему предложили должность в Австрийской Национальной библиотеке, однако он с негодованием отказался, как будто даже просто обратиться к нему с подобным предложением, даже просто предположить, что он согласится жить и работать в Вене, черт бы ее побрал, пожелает занять там какую-то должность, было тягчайшим оскорблением.
— Возмущался, хотя не был изгнанником, — продолжала Мадлен. — До войны преспокойно жил в Австрии, а уж после — кого еще из эмигрантов так упрашивали вернуться?
В ответ я понесла какую-то наивную чепуху, а Мадлен задумчиво покачала головой, словно лишь сейчас осознала, что этот человек имел наглость ставить себя на одну доску с теми, кого вынудили покинуть Австрию, пока эмиграция еще была возможна, с людьми, которым после войны даже не принесли извинений, не говоря уже о чем-то более серьезном.
— И все-таки его невозвращение нельзя считать обыкновенным кокетничаньем или какой-то причудой, которая оставалась только его личным делом, — сказала она. — Потому что была еще одна причина — ответственность за судьбу человека, утонувшего в море у ирландских берегов.
В этом отношении мнимый Хиршфельдер был чем-то похож на Макса, — мне вспомнились доводы моего бывшего мужа, инфантильные, несмотря на самоуверенный тон, заявления, которыми он обосновывал необходимость отъезда, когда, бросив меня одну, смывался, чтобы
Не знаю, была ли верной моя догадка, что в безумии «Хиршфельдера» была такая же или аналогичная система, которая в итоге обеспечивала ему, герою, триумф, — от подобной мысли по спине бежали мурашки. Конечно, Мадлен лишь мимоходом заметила, что у него, видимо, абсолютно отсутствовало чутье в том, что касалось фамильярности и соблюдения дистанции, да, наверное, не очень это и важно. А вот то, что она сказала о его писательской работе, показалось уж слишком хорошо знакомым — она сказала, что в каждой строке и в каждом слове ощущалось то, что сдержанный тон автора, в сущности, свидетельствовал о его безучастном отношении; до сих пор удивляюсь, почему мне самой не бросилось в глаза сходство с Максом? Я, конечно, никогда об этом не задумывалась, но писательская манера Хиршфельдера мне сразу показалась знакомой, сразу, еще до того, как я дочитала до конца первый рассказ, — решимость, с которой он, пренебрегая будничной материей, брался за серьезнейшие темы — жизнь и смерть, верность и предательство; возникало навязчивое впечатление, что имеешь дело с какой-то стерильной конструкцией — в конечном счете именно эти черты я обнаруживала и в прозе Макса, да и не я одна. Сегодня мне кажется, наверное, сходство было неслучайным: его причина не только в восторженном отношении Макса к почтенному мэтру, и не только в том, что манера «Хиршфельдера» оказала влияние на стиль Макса, — нет, тут не обошлось без родства душ, каким бы туманным ни было это понятие. Должно быть, именно из-за него я вообще занялась всей этой историей.
Я спросила, какова судьба рукописи романа, о котором столько говорил Макс, о пресловутом шедевре, над которым писатель якобы годами работал, при том, что ни единой строчки никто и в глаза не видал, и Мадлен хмуро ответила:
— По-моему, это чистая липа. Сколько ни стараюсь, не могу представить себе, что он написал что-то подобное.
Я выложила все, что знала о сюжете, — четыре встречи бывших одноклассников, двадцать одна биография, согласно авторскому замыслу, но, рассказывая, запуталась и под конец почувствовала, что нагородила какой-то околесицы.
— Он, главное, хотел показать, как могла бы сложиться его жизнь при иных обстоятельствах, — я опять начала все сначала. — Например, что было бы, найди он в себе мужество помочь Рахили.
Мадлен положила руку мне на плечо, словно желая успокоить, возникла пауза, и вдруг она засмеялась:
— Тогда он не был бы самим собой!
Я не ответила, и так было ясно, что она в душе посмеивается надо мной, но потом, просто чтобы не молчать, упомянула название книги, и Мадлен сразу повторила:
— «Живые живы, мертвые мертвы».
Я не спускала с нее глаз.
— Вот так-то, — сказала она с удовлетворением. — Несколько в лоб, конечно, однако проблематику отражает точно.
И она замолчала, глядя на меня с удивленным выражением — неужели до меня не доходит скрытый смысл этого названия?
— Если хотите знать мое мнение, вся болтовня о романе была лишь игрой в прятки, а в действительности книга, о которой мы говорим, — его автобиография.
— Во всяком случае, тридцать лет назад у него не раз возникал замысел написать роман о своей жизни, — продолжала она. — Выпустив первый сборник рассказов, он уперся на том, что времена беллетристики миновали, а значит, надо наконец взяться за работу и описать все, что он знает, захотят или не захотят его услышать, значения не имеет. Я почти уверена, что он даже приступил к работе. Кстати, если это так, легко объяснить, почему рукопись не сохранилась, во всяком случае, можно догадаться, какие опасения побудили его перед смертью уничтожить написанное.