Британец
Шрифт:
– Должно быть, я ослышался, — сказал отец, отодвинув тарелку, и попытался улыбнуться, но улыбка умерла, так и не появившись. — Как ты меня назвал?
Твоя мать закричала:
– Габриэль, прошу тебя, Габриэль! — озираясь, словно в страхе, что кто-то услышит, хотя вы были одни дома: Он не твой отец! — Ее голос сорвался. — Не шути такими вещами! — Она схватила сигарету, закурила, повернувшись к тебе спиной, несколько раз жадно затянулась сигаретой без фильтра, так жадно, что закашлялась и долго не могла отдышаться.
– Кузина моей секретарши замужем за судьей, — сказал отец, прежде чем ты ответил. — Вот увидишь, через две-три недели ты и сам не захочешь возвращаться. — Он не потребовал ответа на свой вопрос, подозвал хозяина, попросил поставить
Ты стал отказываться:
– Я водки не пью.
Но он, в своей обычной манере:
– Брось, не смеши людей!
И вы чокнулись и выпили до дна, вдруг перестав замечать кого-либо, кроме тех, в военной форме, и вы прошли мимо них к двери, вышли на воздух, и больше он не вспоминал, что ты назвал его своим отцом.
Твоя мать разнервничалась, ты увидел, что в глазах у нее стоят слезы, а губная помада размазана, когда она, не переставая курить, повернулась к тебе с таким бледным лицом, какие были — так ты всегда думал — только у туберкулезников, чахоточных в прошлом веке, прозрачно-бледное лицо, мать уже несколько месяцев не могла ничего есть: если вдруг нападал голод и она жадно набрасывалась на еду, ее рвало.
– Габриэль, прошу тебя, Габриэль!
И ты сказал:
– Извини, мама.
И она:
– Может, это он тебе внушил? Но знай, даже если так, для меня он умер!
И ты:
– Мама!
И она:
– Ты хочешь меня убить!
Ты испугался, что она ударит тебя, ты не произнес ни звука, только смотрел в ее огромные глаза и думал, что давно бы мог догадаться: ведь если тебе что-нибудь было нужно, он всегда выручал, как будто был вашим родственником; ты думал, ну конечно, ведь не просто так он приходил каждый месяц и возил тебя за город на своей машине, а куда ехать, всегда решал ты; теперь стало понятно, почему она прятала глаза и отворачивалась, стоило ему появиться в дверях, а он стоял в дверях, никогда не заходил в комнаты, понятно, почему она никогда не подавала руки его женщинам, постоянно менявшимся; ты думал: его секретарша могла бы и промолчать, не говорить тебе, что он твой отец, не говорить, что он с ног сбился, хлопоча ради тебя, незачем было говорить о каких-то угрозах, о друзьях, делавших озабоченную мину и советовавших ему покончить с малодушными шатаниями и раз навсегда отказаться от тебя, и не надо было ей говорить, что не его вина, если ты — еврейский ублюдок.
– Тебе там будет хорошо, — сказал твой отец, когда вы шли по Шенбруннерштрассе, — будешь давать уроки немецкого детям судьи, еще будешь возить на прогулку их бабушку, ничем другим заниматься не придется. Если рассказы о том, как живется кузине моей секретарши, — правда, то тебе можно только позавидовать.
Твоя мать замолчала, носом выпустила дым и бросила окурок на пол, а ты стоял и думал: может быть, надо ее успокоить, сказать, пусть она не волнуется так сильно, он твой отец, но она — это она, и ты впервые в жизни заметил седину в ее черных волосах и подумал, что она все еще красива и что тебе очень хочется сказать ей об этом, и еще ты решил непременно подарить ей цветы, и тут же ты вспомнил секретаршу отца, которая в машине всегда обнимала его за течи, как будто это она мужчина, а не он, и, садясь, закидывала ногу на ногу, так что ты успевал увидеть под юбкой белую полоску кожи и слышал шуршание шелковых чулок, его секретарша, которая иногда смотрела на тебя с усмешкой, точно зная, что ты мечтаешь о ней, не спишь ночью, если она тебе улыбнулась, и говоришь себе: если уезжать, то вдвоем с нею, его секретаршей, его новой пассией.
– Представь, что у тебя каникулы, — сказал отец; он по обыкновению шел чуть впереди, изредка оглядываясь, как будто ты мог потеряться в тумане. — Если бы я был в твоем возрасте, я не терял бы ни минуты, — добавил он резонерским тоном, точно актер в дешевой мелодраме. — Не надо распускать нюни, ведь тебе
– Ты не ослышался, — сказала мать, но в ее голосе прозвучало сомнение, — не думаю, что это всего лишь пустая болтовня.
И ее муж:
– Помогать?!
И она:
– Да.
И он:
– Мы не нуждаемся в помощи этого прохвоста!
А ты сидел в соседней комнате на кровати и слушал, как он в очередной раз проклинал твоего отца и рассказывал, что отец запретил своему бывшему начальнику появляться в торговом зале, после того как стал комиссаром и начал распоряжаться в магазине, который сто с лишним лет принадлежал еврейской семье, что отец пригрозил бывшему шефу доносом, это значило — старика заберут, если что будет не так; ты услышал, как муж матери потребовал, чтобы она наконец перестала защищать этого мерзавца лишь по той причине, что у него, видите ли, есть кое-какие сентиментальные слабости и она его давно знает, — да она же и представить себе не может, на что он способен; ты услышал, как муж матери сказал, что твой отец наверняка состоит в партии с первых дней ее существования, что в магазине он не только запугал всех до полусмерти, он еще и руку в кассу запускает без зазрения совести.
– А весь этот дешевый шик, автомобиль и костюмы! Он же из кожи вон лезет, пыль в глаза пустить старается, как последний сутенер! А вояжи в Берлин на выходных? Откуда у этого дармоеда деньги на такие роскошества?
И она, одно лишь слово:
– Перестань.
И он:
– Где он берет деньги, которые сует тебе? Конечно, у него есть источники!
И она, снова:
– Перестань.
И он:
– А на какие шиши он содержит своих потаскух?
И она, в крик:
– Да перестань же!
И ты понял, что означала внезапная тишина, — мать заплакала, ты не смел пошевельнуться, ты ждал ее шагов, скрипа половиц, когда она встанет с дивана и пойдет в ванную, твердо, как могло бы показаться, и слышал его непрекращающееся хождение вперед-назад, все ускоряющиеся мелкие неровные шажки, ты сидел, уставясь в темноту со слабым отблеском света с улицы, и не верил, упрямо не верил тому, в чем он обвинял твоего отца, ты убеждал себя: не может этого быть, не может быть, чтобы он говорил о человеке, к которому ты тянулся еще крохотным малышом, как будто знал, кто он на самом деле, вопреки уверениям матери, говорившей, что отца у тебя нет, вопреки ее слабоватому объяснению, мол, этот человек еще до твоего рождения попросту скрылся, нет, не может быть, что он говорил о твоем отце, ведь ты был уверен друзья готовы лопнуть от зависти, увидев вас где-нибудь в кафе, все знают — он отличный парень, и когда опять пошли обвинения, ты с головой забился под одеяло, чтобы ничего, совсем, совсем ничего не слышать.
– Спишь? — спросил Бледный.
Ответа не последовало; и, через минуту:
– Тебя спрашивают — спишь или нет?
И Меченый:
– Нет.
Затем были слышны только кашель, храп и шорохи — кто-то вставал и, перебираясь через тела спящих, брел к выходу, где его встречал солдат с примкнутым штыком и вел в уборную, и еще раздавался какой-то совсем тихий свист непонятно откуда, и ты снова услышал топот сапог по лестнице и грохочущий стук в дверь и потом тишину, такую тишину, что ты не удивился бы, узнав, что все часы в доме в ту минуту вдруг остановились.