Дельфин
Шрифт:
– Снова будешь петь в какой-то подворотне?
– Думаю, для тебя всё, кроме обители пафосных морд критиков – подворотня.
– Я не сомневаюсь, что ты подготовился. Для тебя это важный день.
Август кивнул и потушил сигарету.
– Этот важный день происходит каждый месяц, и каждый месяц ты мне это не говоришь. Лука угадал во фразе брата оттенок его собственной реплики, и заговорил тише:
– Ты знаешь мое отношение к твоему таланту, и к тому, что ты делаешь. И да, ты так же знаешь, почему я раньше не имел возможности тебе это говорить.
– Знаю, да.
– Доколе ты будешь перепевать чьи-то строчки в шансон-барах, а не начнешь исполнять свои песни. Твой прокуренный баритон может звучать выше, чем среди пары-тройки неверных мужей, притащивших своих или чужих жен на дюжину песен молодости.
Август не скривился, не поморщился, а принял колкость брата спокойно, и немедленно ответил ему без присущего сарказма:
– «Дельфин»
Эти слова он подчеркнул с некой гордостью, но в то же время и с напускным принятием факта как должное. Лука склонил голову набок, и, едва ли веря брату, вскинул брови. Талант Августа как актера и как вокалиста был заметен с детства. Младший брат пользовался этим, не отдавая должного благодарения и заботы – он давно курит, и лишь недавно стал беречь связки перед выступлением, но как только светловолосый парень в рубашке навыпуск подлетал, не иначе, легкой размашистой походкой уверенного в себе и слегка беспечного человека к микрофону – все люди прекращали звенеть бокалами. И тогда его томная хрипота заполняла зал, окутывая людей волшебством.
Несколько раз он участвовал в пробах на ту или иную роль, и несколько раз ему везло, и он с успехом отыгрывал персонажа, но после он неизменно бездарно губил свой успех, забывая напрочь развивать его, потому что тонул в той или иной новой заботе, и не приезжая на Пробы Всей Жизни. Август сам топил свой плот в и без того бушующем шторме. Лука хотел содействовать брату, но тот продолжал растрачивать магию на публику, которая и рассчитывать на такое не могла. Ту самую, привыкшую слушать фальшивые и льстивые голоса самих владельцев заведений, поющих за неимением артистов, ведь публику нужно было развлекать.
– «Дельфин»?
Август покачал головой.
– Именно он. Не сейчас, безусловно. И если у меня все получится, если моя программа станет действительно интересной мне самому, если я найду те самые ноты, которые станут ключиком к раскрытию моего мира слушателю и зрителю, то у меня, братик, впервые в жизни будет ощущение, что я не просто один из многих тысяч барных прокуренных певцов, пропавших с радаров после одного слабенького перепетого шлягера и не менее слабенького бокала мартини. Что я действительно что-то стою. «Дельфин» – не больше, не меньше.
Луке требовалось время для осмысления сказанного.
– Я буду у тебя в четверг вечером. Посмотрим репертуар.
Младший брат покачал головой с улыбкой на лице и тихо пробурчал:
– Неужели придешь?
Лука провел рукой по волосам и отвел взгляд резко погрустневший взгляд от окна прямо на брата.
– Ты мог бы сделать это место своим театром. Нашим театром. Мне почему-то кажется, что и мы, и этот амбар находимся в схожем положении. Что мы созданы друг для друга.
Музыкант хохотнул и в свою очередь провел по непослушным волосам, уложив их на уши.
– Я похож на героя 80-х с покосившейся неоновой вывеской?
Лука отвернулся от окна и процедил, раздражённый весельем брата:
– Вообще-то, да.
Обернувшись к подошедшему официанту с комедийным талантом, Август заказал себе легкий завтрак, и получив его через несколько минут ожидания и молчаливых размышлений о своих заботах, стал жевать, отчего его речь стала менее разборчивой.
– Так, стало быть, «Бенц» и «Лягушатник» ставит Христофор?
Лука удовлетворенно кивнул и бросил сердитый взгляд на остроумного, но критически медленного на его заказы официанта, от чего тот и не подумал съежиться. Август уловил этот момент, и потянувшись за салфеткой, открыл рот для реплики, но осекся, и уставившись на брата, вернул вечную улыбку, а затем, избавляясь от неловкости, отшутился:
– Осталось только романы твои новейшие впихнуть в массы.
«Мысли и дальнейшие поступки». Фрагмент интервью Луки Николса для AuthArt. Часть 1.
– Что для Вас есть критика?
– Каждый из нас критичен по отношению к своему творению. Возьмите самого закоренелого нарцисса, который верит в собственную исключительность – и тот будет искать изъяны в его произведении, чтобы довести его до совершенства, и убедиться в своей способности делать идеальные кусочки будущего достояния всех культур. Возьмите закомплексованного и затерянного в ста мирах своей личности гения – и тот будет крошить свои чудеса, лепить их заново, собирать из пепла и сжигать заново, приводя к той планке, куда никто никогда не поднимется, потому что для него это возможность воздвигнуть если не памятник себе, то хоть на шажок приблизиться к осознанию своей значимости. Для меня самая важная критика – это не отзывы. Не статьи. Не рецензии. А слова, слова, которые находят отклик в душах и во внутренних Раях и Адах моего зрителя и читателя. Для меня критика – их мысли и дальнейшие поступки. Для меня критика- это
– Вы часто говорите о новизне. Насколько важно для вас вдохновение?
– Во-первых, оно важно для всех. Каждый из нас делает что-то непохожее на созданное доселе, но не каждый понимает, что делает это в порыве того или иного. Вдохновение – основа для творчества, основа для существования личности внутри, в нашем собственном мире, и, соответственно, для ее выражения. Я живу в таком маленьком мире, где невозможно весь год штамповать невероятные обороты сюжета, не расплачиваясь за это ни йотой своей жизни. Каждый сценарий и роман выстрадан мной. Вы когда-нибудь видели писателя за работой? Видели писателя, когда он одержим идеей вырваться из замкнутого круга клише? Когда он ищет взглядом лучик надежды, пробивая глазами трещины в стенах психологической клиники? Вы видели, до чего могут довести две крайности творческой личности? Ты остаешься в полном бессилии и рассыпаешься на маленькие паззлы, разбрасываемых по всему твоей вселенной из своих мыслей, когда ты или опустошен в отсутствии идей, художническом тупике, или же растерян от прикосновения к таким прекрасным мыслям, что перенести их на бумагу у тебя попросту не хватает слов, и не скажешь, что будет страшнее для писателя. Это полярные ощущения, но каждое из них является справедливой ценой за то, что ты потом выдашь на бумагу. Вдохновение лишь помогает тебе победить вот такие черные пятна на линии историй каждого из творческих людей –будь то художник, актер, писатель, музыкант. И я безгранично верю в него, потому что это то самое, что заставляет меня оставаться верным моему делу. И для каждого оно имеет своё имя, не слушайте тех, кто скажет, что вдохновение не имеет имени. И со временем это не становится частью тебя, это все так же некая приходящая мощь, которую ты жадно вдыхаешь, чтобы сотворить нечто, выдающееся за рамки уже ставшей душной коробки твоей фантазии, раздвигающее ее стены и рисующее, не жалея красок, новые сады, дома и целые жизни. (Пьет чай).
Глава 4. Вы правда думаете, вам это под силу?
Очень трепетно листая листочки, Лука перечитывал написанное. Так случалось, что посреди ночи он приходил не к ноутбуку, а к большой стопке чистой печатной бумаги, брал ручку, и исчезал от всего мира. Всегда забываясь на несколько часов, он потом не всегда мог вспомнить, что здесь и сейчас написал, и это ощущение порой окружало его обволакивающим приступом паники. Невероятный симбиоз бессонницы и дикого сердечного рвения, спаянный под очередным танцем луны и звезд был для него своего рода отдушиной. Легко исчезать от самого себя в роли. Легко исчезнуть от самого себя в игре. А исчезнуть от себя в собственной книге без последствий почти невозможно, потому что в книгу писатель вкладывает то, что было спрятано в нем самом, в каком-то смысле это – зеркало. Чередуя маски персонажей, играя характерами тех или иных людей, отстроив за несколько дней целые жизни, ты понимаешь, насколько мелочны и велики разом жизнь и поступки. Это вопрос должен задавать себе именно зритель, но писатель, выводя его в подтексте невидимыми чернилами, теми самыми, что проявляются под огнем свечи, все равно оказывается с ним лицом к лицу.
Квартира была освещена лишь настольной лампой. Лука, с трудом оторвав взгляд от новой рукописи, оставил ее под тусклым иссиня – желтым цветом лампы, и отправился к большой книжной полке. Долго перебирая в руках романы и пьесы, Лука достал нестарую еще совсем папку. «Память» так никуда и не взяли. Брали практически все, и это становилось залогом благосостояния молодого писателя, но не его внутренней гармонии. Лука болел за «Память». Он провел рукой по бережно выведенной надписи на папке и попытался избавить себя от традиционных рассуждений. «Память», может быть, была гениальной, а может быть, оставалась лишь одной из многих. Но пускай будет лучше одно из двух, чем в ней будут элементы того и того. Это признак посредственности, вот таких акварелей, сочетающих в себе яркие и тусклые цвета одновременно – море, и ни одна из них не стала прорывом, но и провалом назвать это сложно. Лишь одна из многих, а это не про Луку, и, пускай, свои ошибки он признавать не любил, но умел, а тут придраться было не к чему – «Память» должна была стать чем-то большим, чем просто произведение, ее предназначение было больше, тоньше, глубже – заставить каждого, даже самого закоренелого циника смахивать ненароком влагу с глаз.