Девки
Шрифт:
Рукомойника не оказалось. Искрошенный в мелкие черепки, он валялся у сенцов, а к веревке, на которой он висел, привязана была теперь записка:
«Пашка, мы знаем, что ты теперича изменила нашему крестьянскому сословию и стала кровосоской, мужикам на шею села. Мы тебе, Паша, добра желаем и хотим упредить: недолго носить тебе портфель, недолго кричать на собраниях: «кулак, середняк, бедняк», недолго властью над крестьянами распоряжаться. Вон Аннычу голову свернули — не такой человек силы был, а свернули. И тебе свернут. Одумайся, может, тебе жизнь дорога. Видно, мало тебя
Парунька спрятала записку под лиф, отшвырнула черепки и поглядела за околицу. Околицей, приближаясь, ехали на лошади, впряженной в крестьянскую телегу.
— Товарищ милиционер, скорее! — закричала она подъезжающим.
В телеге были трое: милиционер из района и два понятых: Лютов и Марья.
Вместо милиционера ответил возчик, дядя Петя Лютов. Он остановил каурого мерина, полусонного, со сбитой холкой, и сказал:
— Садись-ка, голубица. Торопиться некуда.
— Товарищ милиционер, — заговорила Парунька тревожно, — я думаю, что все дело именно в том, чтобы торопиться. Следовало бы при этом взять свидетелей побольше — понимаешь, дела серьезные. Надо ожидать, как нас встретят. Сегодня опять записка такая же, счетом четвертая на этой неделе.
Старший милиционер, широкогрудый мужчина, прокашлялся от табаку и сказал:
— Прошу без паники. Двенадцатый год по бандам. И никогда — они нас, а все мы их.
Телега забилась, засопели колеса по овражному песку, и они выехали за околицу.
Бледная полумгла обнажила повети сараев. Послепраздничным утром этим, как всегда, из-за сараев показывались усталые пары «гуляющих» — стыдливые девки прятали лица в платки. Парень, перелезавший через прясло, сделал Паруньке привет рукой по-красноармейски. С горы по выгону понуро шли лошади из ночного; пастух сонно гикал, и короткое его гаканье взвивалось над околицей явственным эхом. Поехали лугами, окутанными испарениями реки.
Сердце у Паруньки непереставаючи ныло. Вместе с тревогой ей теперь совершенно непреложным казалось, что опору канашевскому благополучию надо искать среди своего районного начальства. Они остановили лошадь, не доезжая плотины. При лошади остался дядя Петя. Парунька, Марья и милиционер обогнули огород, разросшийся за четыре года, и постучали в мельничные ворота.
На востоке белело. Сосны прибрежного бора зубчатым гребнем упирались в небо. Устало и монотонно плескалась вода в рукаве. В окостенелой дремоте стояли кусты тальника и елошника над омутом. Зябко разрасталась сырь, над болотами стонала пигалица.
— Он слышит, — сказала Парунька милиционеру. — Он, дьявол, все слышит и днем и ночью, он хочет истомить нас.
Милиционер сапогом грохнул в дощатые поковерканные ворота. Опять стали ждать. Ворота отворила жена Канашева, заспанная, с фонарем в руке.
— Господи, — сказала она, — и днем и ночью покою нету. Сейчас выйдет. Одеться надо, что ли?
Она настороженно встала, загораживая вход. Канашев вышел в валенках и полушубке, спросил нехотя:
— Описывать?
— Описывать, — ответила Парунька. — Судебным постановлением.
— Входите, — сказал он
— В избу нам незачем, — сказала Марья.
Канашев подвел их к хлебохранилищу. В углу лежала в узелках мука, не больше двух-трех пудов
— Неужели все тут? — удивилась Марья, — я знаю ваше богатство.
— Все.
«Устроился. Как это он?» — пронеслось у ней в голове.
— Значит, припрятал? — сказала она.
— Никто мое богатство не считал, — ответил Канашев угрюмо, — ни ты, ни кто другой. Все излишки идут государству.
Он повернулся и пошел в избушку.
— Вам присутствовать надо при описи, — заметила Парунька.
— Все ваше, — ответил он, махнув рукой. — Бог с вами, берите, зорите, хоть на огне уничтожьте — одна сласть.
Парунька слазила к нижним шестерням, заглянула в ковши и за жернова. Даже мучная пыль там отсутствовала, точно мельница не работала годы. В углу пустующего здания валялись только ржавые весы с бадьей и гири старого клеймения. С потолка свисали причудливые космы паутины, они ходили ходуном от малейшего колебания воздуха. Милиционер, побыв в избушке, тоже понял, что опись не будет продолжительной: кроме тряпок и грязной посуды, в избе ничего не оказалось.
— Всегда вот такая петрушка, — промолвил он. — Канители не оберешься, а в результате шиш.
Выйдя за ворота, он присел на обломок жернова, закурил и стал рассказывать Марье про очередную историю исчезновения в районе неизвестно куда целой кулацкой семьи. — Говорят, на городских стройках их очень много, — закончил он, — и даже находят среди ударников.
Рассветом полумрак отодвигался к бору, под трущобу прибрежного тальника и кудреватого подлесья. Над селом поднималось мычание. Гнали стадо. Над долиной таяла речная испарина, и солнышко выглянуло, наконец, своим красным глазом.
Парунька спустилась к омуту; там кончался Канашев огород, защищенный от луговой стороны частоколом.
Огород был полон малины и подсолнечников. Зелень в нем разрасталась яркая, омытая росами, Парунька заглянула в гряды и дальше. Подле малинника шли еле различимые тропки. Она пробралась на них и, стряхивая капли росы с широколапистых подсолнухов, подошла к колодчику со студеной водой. Возле этого колодчика, очень памятного для всех девок. (Когда мельница пустовала, часто засиживались они у корней непомерно разросшейся ветлы. Под ветлой делились горечами подруги и обменивались с парнями лаской.)
Переход через ручей, протекающий из омута, был подновлен, сверху покрыт дерном и чрезмерно притоптан и сбит, хотя ходить по нему, кажись, было некому.
Парунька, подняв подол выше коленок, попыталась пробраться по тропке. Босые ноги царапала осока, крапивные кусты палили икры. Дальше на тропе она обнаружила накиданные ветки дерев. На них нога стояла прочнее, но впереди открылась сплошная топь — растения ютились только при основаниях ольшаника.
Поросший мохом кочкарник пластами крыл бездонную трясину. Нога грузла в мягком зыбуне, расцвеченном бегуном, звездоплавкой, лютиком и белоусом. Дальше в прогалине кустов открылась поляна, убранная бирюзовым цветом незабудок. Топь оказалась жидковатой, заплесневелой, сверху подернутой прозеленью тины и необыкновенно пахучей. Через топь перекинута была кровельная доска — она показывала только след свой, а сама целиком утопала в трясине.