Дитя слова
Шрифт:
Томми, как мне, наверное, уже следовало объяснить, была моей любовницей, — впрочем, это нелепое слово едва ли передает те странные отношения, в которых мы с ней находились. «Бывшая любовница» было бы в известном смысле более точным, а с другой стороны, — менее емким определением. Томми была важной частью моей жизни. Сейчас наши отношения переживали кризис. Звали ее, конечно, Томазина, а полностью: Томазина Улмайстер — имя это сразу привлекло мое внимание, когда я впервые увидел его в театральной программке. Сначала меня заинтересовало просто имя. Впрочем, Улмайстер в ее жизни был явлением временным: он женился на Томми (n'ee [23] Форбс), когда ей было восемнадцать, и бросил ее, когда ей исполнилось двадцать. (Улмайстер не имеет отношения к нашей истории. Все, что осталось от него, — это фамилия.) Сейчас Томми было тридцать четыре. Она — шотландка. Она и говорит по-шотландски и даже умудряется выглядеть шотландкой. Ее отец, которого я ни разу не видел, держал аптеку в графстве Файф. Говоря о нем, Томми всегда подчеркивала, что он «джентльмен» — словцо, заимствованное, по всей вероятности, из шотландского языка. Мать Томми умерла, а ее старшего брата убило на войне. Сама Томми нала жертвой детского увлечения сценой. (Бывший ее муж, Улмайстер, был актером; уверен, что никудышным.) В свое время, как это принято в провинции, Томми немного учили танцам, но без толку. Балерины из нее не получилось, актрисы на маленьких ролях не получилось, помощника режиссера не получилось, помощника театрального
23
Урожденной (франц.).
Томазина Улмайстер значилась в программе как помощник режиссера. Я познакомился с ней на приеме после спектакля. Пьеса была советская — русский пустячок, ставший благодаря переводу английским пустячком; поставила ее маленькая труппа, и я имел к этому отношение, поскольку меня попросили помочь разобраться с переводом. Итак, я появился на этом приеме в скромном ореоле своего престижа и встретил там длинноногую Томми. У нее были серые глаза. А я всегда придавал большое значение глазам. Как таинственно выразительны могут быть эти влажные сферы, и хотя глазное яблоко не меняется, однако же оно — окно души. И цвет глаз — по самой своей природе и сути — несопоставим с цветом никакой другой субстанции. У мистера Османда тоже были серые глаза, но холодные и все в точечках, как эбердинский гранит, а у Томми глаза были светлые и прозрачные, как дымок. Своим оттенком они напоминали светлое небо. Пигмент — апофеоз размытого серого — был поразительной чистоты, цвет, созданный самим Богом.
Не могу утверждать, что я тотчас же влюбился в Томми или что я вообще когда-либо был в нее влюблен. Впоследствии это служило предметом многих наших препирательств. Я обратил внимание на ее глаза, на ноги. Сердце мое — если оно у меня вообще существует для таких целей — было занято другой дамой. До той поры мои общения с «девочками» были кратковременны и мерзостны, они вполне убедили меня, что, как мне внушали с детства, я не принадлежу к числу тех, кого можно любить. И, видимо, правильно я порой рассуждал, что должен довольствоваться любовью Кристел. Причем, не потому, что питал какую-либо склонность к гомосексуализму, хотя мужчины иногда интересовались мною. Мне нравились девушки, меня тянуло к ним. Но как только дело заходило достаточно далеко, меня начинало тошнить, а их охватывал страх. Ведь человек безудержных страстей привлекателен только в книгах. (Не могу сказать, чтобы я часто вел себя безудержно, однако девушки чувствовали, что во мне это есть.) Мне так и не удалось научиться языку нежности. Раз все сводится к удовлетворению потребностей тела, значит, считал я, надо поскорее лечь в постель и покончить с этим, а так как особой страсти я не испытывал, то становился сам себе противен. Поэтому практика по этой части у меня была небольшая, а в период, предшествовавший знакомству с Томми, ее и вообще не было.
Томми, милая девочка, отличалась не только необычным именем, красивыми ногами и светлыми, словно подернутыми керигормским туманом, глазами. (Туман — это, пожалуй, более точное определение, чем дым. Дым предполагает клубы, движение, и хотя туман тоже может передвигаться, он однороднее по цвету; в серых же глазах Томми не было и намека на голубизну.) Выделялась она и своей поистине героической решимостью любить меня. В предыдущем абзаце я намекнул на то, что моя грубость и неотесанность отталкивали от меня женщин, однако объяснение это в значительной степени построено на попытке придумать себе самооправдание. Скорее всего, мое лицо, а не моя душа отталкивало их. Увы, сколь важную роль играет эта всеми обозримая поверхность, эта доска с объявлениями, на которую смотрит мир и, как правило, дальше не проникает. А лицо у меня было совсем не обаятельное. Ничто не могло исправить впечатление от моего носа (за исключением, наверное, пластической операции). Утверждать подобное крайне неприятно, и я не стал бы этого делать, если бы не желание воздать должное Томми и тому, что я называю ее героизмом. Я постараюсь справедливо рассказать эту историю, хотя сам выгляжу в ней не очень справедливым.
Я машинально, без какого-либо особого интереса, сделал несколько пассов в адрес миссис Улмайстер, и, к моему великому изумлению, она влюбилась в меня, и влюбилась прочно. У нас началась связь. И все шло хорошо. Она заставила меня поверить ей, а поверив ей, я ощутил в себе поистине неодолимое желание. На короткое время мне показалось, что я если не исцелился — этого никогда не будет, — то хотя бы как-то смягчился, обрел как бы пристанище. Нежность, мягкость и преданная женщина с тобой в постели. Томми вошла в мою жизнь. Она бывала у Кристел, она познакомилась с Артуром; Импайетты (пока я не положил этому конец) стали из любопытства приглашать ее в гости. А потом — без всякой причины — дурман начал у меня проходить. Возможно, во мне слишком глубоко засел пуританин и я не мог долго мириться с внебрачными узами. Она предлагала мне обвенчаться. Я же только смеялся в ответ. Не мог я жениться — из-за Кристел.
Здесь тоже все осложнилось и осложнилось преотвратительно после двух событий: с тех пор, как Кристел исполнилось тридцать лет, и с тех пор, как Артур Фиш влюбился в нее. Кристел хотела иметь ребенка. (Как и Томми. К этому я еще подойду.) Когда она сообщила мне об этом или когда (она ведь, собственно, впрямую так ничего мне и не сказала) я все понял с помощью своей телепатии, помогавшей нам поддерживать контакт, — я был потрясен. Конечно, мысль, что Кристел может выйти замуж, носилась в воздухе. А почему бы и нет? В Оксфорде я даже поглядывал вокруг себя в поисках подходящих претендентов. Но потом, когда дело действительно до этого дошло, хотя я и твердил ей, что надо выходить замуж, она ведь все прочитала по моим глазам, прочитала то, что посылали ей волны моих мыслей. Это не имело такого большого значения, пока мы были еще молоды и перед нами лежала вся жизнь. Теперь же сознание того, что время ее истекает, наполнило меня страхом, вызвало своеобразное раздражение, возмущение, — словом, возникла уже совсем иная проблема. И потом — надо же случиться такому несчастью, чтобы это был Артур. Собственно, Кристел до сих пор, по сути дела, не имела серьезных ухажеров и была все еще девственницей. Она была милая, порядочная, но уж никак не хорошенькая. И она всегда — всю жизнь — прислуживала, и прислуживала, и прислуживала мне.
ПЯТНИЦА
— Ты простужена.
— Ничего подобного.
— Нет, простужена.
— С чего ты взял, что я простудилась?
— Это совершенно ясно. У тебя горят щеки. Нос красный. Губы воспалены. И ты без конца тычешься в этот грязный носовой платок.
— Он не грязный!
— Не махай им передо мной. Ты же знаешь, как надо вести себя при простуде. Я никогда не общаюсь с простуженными.
— Вечно ты со своими идиотскими правилами!
— У тебя же из носа льет. Я пошел домой.
— Ну, и иди, иди!
Томми жила неподалеку от Нью-Кингс-роуд в Богом забытом районе между Фулэмом и Челси, где чувствовалось дыхание Патии, [24] но не было оживляющей близости метро, — жила в маленьком домике, аккуратном, стоявшем в ряду других аккуратных маленьких домиков, каждый с крошечным причудливым портиком, с крошечной
24
Южный пригород Лондона, известный своими многочисленными гребными спортивными клубами на реке Темзе.
25
«Ах, как хороши упущенные поезда!» (франц.)
26
Нового искусства (франц.).
Сегодня, в пятницу, я стоял на станции Слоан-сквер. Ливерпул-стрит и Слоан-сквер — станции совсем разные, в известном смысле слова даже антиподы. Слоан-сквер простая, ярко освещенная станция, и ее непритязательная современность радует душу, тогда как Ливерпул-стрит — станция огромная, в ней есть что-то угрожающе метафизическое. И бары на этих станциях тоже разные: на Ливерпул-стрит вы, по сути дела, стоите на платформе со стаканом в руке, тогда как на Слоан-сквер смотрите на поезда из окна бара. Итак, я принял требуемое количество горячительного в этом ярко освещенном, уютном убежище и прибыл к Томми в половине восьмого. Томми обладала несколько более развитым чувством стиля, чем Кристел, и квартирка ее была уютной и хорошенькой, хоть и заставленной. У нее есть телевизор, но она накинула на него кашемировую шаль, как только я вошел. (Я терпеть не могу телевидение. Мне говорили, что средний человек проводит сейчас двенадцать лет жизни у телевизора. Чего же удивляться, если нашей планете приходит конец.) Томми, как ребенок, собирала «хорошенькие вещицы», всякую дешевку из Японии и Гонконга, предметы эпохи королевы Виктории, разнообразный хлам из лавок старьевщиков — вазочки, тарелочки, раковины, веера, фигурки, изображения животных, занятные безделицы, на которые никто, кроме нее, не польстился бы. Все дешевое и кричащее притягивало ее. (Отсюда и ее страсть к театру.) Квартирка была буквально забита барахлом. (И при этом — вычищена, вылизана.) Вполне возможно, что Томми, как многих женщин с несложившейся судьбой, привлекала просто сама процедура хождения по магазинам. Она без конца покупала дешевые украшения, дешевую одежду, никогда ничего стоящего, что имело бы какой-то вид, — просто разную разность, которую она надевала в зависимости от настроения. Руки ее всегда были унизаны кольцами. А платья, по-моему, у нее не было ни одного. В тот вечер она надела кричаще-желтую юбку в складку, зеленые колготки и длинный темно-синий свитер с кожаным поясом; шею ее украшало ожерелье из черных стеклянных бус с медальоном из гагата. Томми была тоненькая, изящная, но особой красотой не отличалась, если не считать глаз и ног. Глаза у нее были продолговатые, слегка миндалевидные, совсем иные, чем у Кристел, ибо у той они были большие и круглые, как у кошки. Ноги у Томми были длинные, стройные. У женщин ведь бывают иногда безупречные ноги — как раз такими ногами и обладала Томми. Я никогда ей этого не говорил. Старался по возможности не давать ей козырей. Лицо Томми уже утратило свежесть юности, а на щеках заметнее проступили оспинки. Мне это казалось даже привлекательным, хотя опять-таки ей я никогда ничего такого не говорил. Тускло-каштановые волосы крутыми природными завитками обрамляли лицо, свисая до плеч. Говорила она высоким голосом, намеренно четко, с мягким шотландским акцептом. У нее были маленькие, изящной формы, ротик и носик; оба они обладали способностью придавать Томми поразительно упрямое, надутое выражение, что делало ее совершенно отталкивающей.
— Ну, так почему же ты не уходишь? Почему ты сидишь тут и пьешь, когда, судя по запаху, ты уже достаточно выпил? Ты изводишь меня, хотя, конечно, делаешь это просто так, без всякой задней мысли, да? Мы ведь по-прежнему мы, верно, дорогой? Верно?
— Нет, — сказал я. — По-моему, уже нет.
— Разве тебе не лучше быть здесь с женщиной, которая тебя любит, чем на улице под дождем и ветром? Разве не так, не так? Ах, до чего мне больно слушать эти твои непонятные угрозы, ты прямо как гангстер какой-то, специально портишь наши свидания, сидишь тут, и пьёшь, и дуешься, и все портишь, и не хочешь подарить мне еще один день, — ну почему бы нам не встречаться еще и по средам?