Диверсант
Шрифт:
Но я не роптал! Я ходил от двора к двору и думал. Я был как Магомет в пустыне, туда удалившийся (или изгнанный), как Христос, шатавшийся по Галилее. Они — в одиночестве — думали. О чем думали? Неизвестно. И я думал ни о чем, как и они, мысли мои напоминали беспорядочные автоматные очереди, бесприцельные, но ведь — вдумайтесь! вдумайтесь! — одна из тысяч пуль все-таки убивает, о ней говорят: шальная. Вот так и я, ни о чем не думая и тем не менее размышляя, ждал, когда спасительная идея осенит меня, что напишется в небе какой-нибудь Авдотьей после того, как она рассупонится.
Терпение! А оно у меня было. Я как-то должен был в очень, очень узком секторе поймать на мушку одного гражданина из немецкой администрации, целился я с крыши противоположного дома, сектор, повторяю, узенький, чтоб казалось — выстрел произведен не снаружи, а внутри помещения. Так этот гражданин восемнадцать раз на доли секунды проскакивал сектор, но всегда со щитом, чья-то лысина заслоняла, какое-то могучее плечо обороняло. Пот заливал глаза, руки дрожали, но на девятнадцатый раз гражданин поймал мою пулю.
Ждать! Терпеть! Что-то должно было случиться! И председательша это чуяла.
— Забрыкаешься — отправлю в район, там тебя определят к хозяину.
С моей помощью она ободрала почти всех женщин, те платили мясом, поросятами, мне ничего не перепадало, ни в грош не ставилась культурно-физиологическая миссия, с коей я ходил по дворам. Бабы загодя готовили себя к предстоящему, учение шло им впрок, лишь одну избенку я обходил стороной, жила там припадавшая на ногу женщина лет тридцати, председательша ее отбраковала, хроменькой нечем было платить, но дважды или трижды женщина — ее звали Катей — с крылечка смотрела на меня, и я опускал голову: такой дивный синий свет излучали ее глаза.
И однажды (было темно уже) — зашел! Калека эта по соседям не ходила, но тем не менее знала, что где происходит и с кем. Она плакала, обнимая меня и осыпая поцелуями, потому что я преодолел земное притяжение, поднял ее ввысь, к материнству, ее ожидали хлопоты, пеленки, ребеночек, она достигала цели, о которой мечтала уже не один год.
Через несколько дней она с крыльца окатила меня сиянием синих глаз, руки скрестились на груди, губы немо вымолвили: «Да, все получилось… И у тебя получится. Зайди завтра».
И вдруг забила тревогу Людмила Степановна, треща о моем вероломстве, о том, что вот пригрели сироту, а парень-то никудышный, с порчей!
Верили или не верили, но, думаю, у хозяйки объявился настоящий, законный муж, освобожденный из плена, получивший срок и подавший о себе весточку.
Было самое время бежать. Синеокая Катя-Катерина преподнесла подарок — полный набор документов студента, который жил у нее на практике весь июнь 1941 года, пока вдруг за ним не приехали и увезли неизвестно куда. И год рождения близок к моему повзрослевшему облику, и физиономия смахивает — нет, с документами еще надо поработать, но они есть, существуют!
Колхозное правление прямой связи с районом не имело, только через соседний. Что-то однажды случилось на линии, в полдень я на смирной лошадке поехал вдоль столбов, пока не добрался до укатанной дороги. Подцепился к борту грузовика, висел полтора часа, но еще через такое же время купил на толкучке нечто, смахивающее на городской
Я увидел «Кантулию»!
42
Великий Диверсант и Племенной Бык становится лабухом. — Виктор Д. — поэт, музыкант, циркач и спаситель — вечная ему слава!
Конечно, это была не та почти новенькая «Кантулия», которую прятал от меня Любарка. Эта была и цветом пожиже, и позалапаннее. Но — аккордеон! Но музыка! Чемодан мой рухнул под ноги, глаза не отрывались от источника «мананы», от пощипывания души звуками небесной сферы…
Слезы подступали ко мне, слезы… Но они не помешали встретиться взглядом с человеком, который из глубины купе тоже со слезой посматривал на меня.
Прошли годы, время, не измеримое никакими календарями, но оживает память о человеке, который любил всех людей, хоть и видел их голенькими.
Витя! Дорогой Витя! Я не назову твою фамилию, когда-то гремевшую по всей стране и вне ее, пальцы мои уже отрываются от клавиш компьютера, чтоб ненароком не выдать тебя. Ты писал чудные песни и стихи для детей, и взрослые, услышав их, превращались в младенцев. Ты и в цирке потом работал, и на эстраде, но в начале 1945 года взвалил на себя обузу, принял прогоревших музыкантов, изловленных на левых концертах, обворожил какую-то московскую даму — и та разрешила музыкальным парням не умереть с голоду.
Он насквозь видел и даму, и своих лабухов, и все многомиллионное стадо, которое желало по вечерам в клубе слушать инструменты да толкаться в обнимку под увлекательные мотивы. Он и меня распознал с ходу, мою рубашку двумя номерами меньше, пиджачок покроя конца 20-х годов, пальтецо, которое стыдно было дарить нищим; он, уверен, и паспорт мой сквозь толщу одежд полистал и в задумчивости закрыл. Ведь студент, призыву не подлежащий (отсрочка была), которого цапнули органы в конце июня 1941-го, — студент-то был немцем, жителем Поволжья; его командировали на практику в Новосибирск, а уж оттуда — в это село.
Все увидел добрый всечеловек Витя — и лабухи дали мне местечко и «Кантулию» на колени. Я глубоко вздохнул, я не стал бередить души опытных халтурщиков, как бы вскользь — для вступления — исполнил кое-что из немецкого классического репертуара (фокстроты типа «Komm zu mir»), а затем наловленные мною в скитаниях по Германии песни союзников. Слушали меня очень внимательно, потом достали бутылку, а Витя с моим билетом пошел к бригадиру поезда, я был поселен рядом, со мной в купе — сам Витя и скрипач да какой-то радостно потеснившийся гражданин. Витя со своей бандой в разных городах именовался то джазом под управлением такого-то, то эстрадным оркестром, то еще как-то иначе; одно время совсем уж громко: биг-бенд, тогда у них соединились две трубы, тромбон, три саксофона и ритм-группа. Певичка имелась, ей всегда брали при переездах билет в спальный вагон.