Дневник
Шрифт:
«Огонек», не сегодняшняя — безумная, озлобленная близостью смерти и своей нечистотой, в которой неповинна, а прежняя, необходимая, всегда обо всем помнящая, нужная и утром, и днем, и вечером. А на стуле сладко потянулся и улыбнулся мне Лёшка — не сегодняшний: страшный, жалкий и обреченный, а прежний, славный малыш, полный чистой доброжелательности ко всему миру. И так грустно мне стало.
Слишком жестокой стала моя жизнь. Жестокость с Леной, жестокость с Адой. Слабые люди — самые жестокие.
Лена в своей борьбе за меня способна на всё. В эту борьбу ею пущены не только сердце и мозг, но и вся физиология, лимфатическая система, железы внутренней секреции. Мне кажется, что она может распухнуть,
Нет ничего более ненужного на свете, чем любовь женщины, которую ты не любишь.
Только вера в то, что я сам чего-то стою, мешала мне стать добрым. Я чувствую в себе те мягкие и упругие центры, которые вырабатывают доброту.
Некоторые вещи, которые в силу молодости, самоуверенности и легкомыслия казались мне не то литературщиной, не то наигрышем, начинают мною постигаться как душевная подлинность. «Мне противно идти домой» — сколько раз слышал я от разных людей эту фразу, даже сам говорил в пьяном кураже, но никогда не верил, что это можно сказать серьезно, потому что всегда больше всего любил свой дом. А вот сегодня я всей кровью, желудком, кишками испытал это чувство: мне противно идти в мой огаженный, опозоренный нечистотой, разнузданностью слов и жестов и непреходящей бедой дом.
Грязно, подло, вонюче уходит мое прошлое, мое детство.
81
История с Верой и Лёшкой навсегда унесла какую-то опрятность из моей жизни. Всё так мерзко, гак смрадно обернулось, что уже нельзя жить по — старому.
Гадко — вот единственное чувство, какое мною сейчас владеет. Всё гадко, беспощадно гадко. Нельзя обнажать какие-то вещи, что-то надо знать новрозь, нельзя говорить об этом друг с другом, иначе наступает не животная — у тех всё чисто, — а сугубо человечья разнузданность.
Я совершенно не умею налаживать с людьми отношений: или я их от себя отшвыриваю, или — куда чаще — позволяю садиться себе на голову.
У теноров короткая жизнь, как у собак. Почувствовал сегодня, слушая Лемешева в «Травиате». Помню Джека: мы оба были щенками, когда познакомились, он еще писал в комнатах, я — только пошел в школу. Затем он начал меня стремительно обгонять. Он знал уже много жен, а я еще решал арифметические задачи, он был старцем, а я лишь поступил в институт.
Я впервые услышал Лемешева мальчиком лет одиннадцати, он пел в «Севильском цирюльнике». Тогда его еще не признавали старухи — завсегдатайки оперы, тогда еще не знали, как далеко пойдет красивый, маленький, худощавый, изящный человек с небольшим, но удивительным по тембру голосом. И вот, я только начинаю становиться чем-то, а он уже кончился, он изжил себя, свою внешность, свой чудесный голос. Толстый, с подряблевшей кожей, почти безголосый, он еще пользуется у зрителей автоматическим успехом: хлопают, орут, надрываются, но это уже ничего не стоит, и он, наверное, сам знает это. Жизнь позади, отшумела, как дерево в окне поезда. Не знаю, заметил ли он свою жизнь, есть ли у него ощущение многих прожитых лет, мне его жизнь кажется коротенькой, как пёсий век: только что резвился щенком и уже хрипит старым, беззубым псом. [37]
37
Я поторопился его похоронить. Это был короткий спад. Он похудел и снова вошел в форму. И пел прекрасно.
Боюсь,
Что значит вся история с Адой — до сих пор не знаю. Что-то возрастное. Что-то, не позволяющее тридцатипятилетнему человеку ходить в коротких штанишках, в которых его с грозным упорством заставляют ходить близкие.
Ценность происходящего в этой истории есть, она не пройдет даром. Но в конечном смысле, если таковой состоится, ценности не будет: нищая, взрослая жизнь семьянина.
Острый, как сердечный спазм, ужас, что лето уходит. Вот, что я люблю «до боли и до содроганья» — лето. Я так люблю его, столько связываю с ним планов, решений, что уже не могу отважиться ни на что, когда лето приходит. Любое решение шло бы в ущерб другому, не менее важному и прекрасному — лучше уж ничего не делать.
И ныне, вместо Ленинграда, всех тайн Мещеры, рыбной ловли, моря и всегдашних радостей юга, вместо писания «о самом главном» и всех воображаемых побед — вонючая, грязная возня с гнусным сценарием и страшная, зловещая убогость Василия Журавлева [38] .
38
Кинорежиссер. Начал ставить мой первый фильм, но не справился и уехал в Китай создавать китайский кинематограф.
И где-то в глубине души я все время ждал, что тем и кончится лето.
Ленина обволакивающая привязанность и манящий холодок Ады. Побольше «отдельности» от людей.
Всё самое страшное, что происходит с людьми, становится мне понятным, наконец-то. И уже мелькает желание устраниться от жизни в рыбную ловлю. Почти каждый несостоявшийся человек находит прибежище в одной бедной страстишке — рыбалке, охоте, коллекционировании, картишках. Как мысль — это ничего не стоит; но как живое, сильное чувство — это серьезно. Прежде мне это казалось страшным, прежде меня влекло лишь широкое, полное существование, чуждое всякой «специализации».
Быть «большим» человеком — непосильно трудно, но и быть «полубольшим» — тоже очень трудно.
Мысль Я. С. об обезьяне, человеке и великом человеке. И не в шутку, а вполне всерьез: между обезьяной и просто чело веком разница меньше, чем между просто человеком и вели ким человеком.
Еще одно свойство «высокого волнения любви». Когда оно есть — писать о нем не хочется. Когда оно уходит — писать о нем не выйдет. Так у меня бывает со снами. Сколько раз я ощущал во сне гениальность, и во сне же думал: я об этом напишу, но пробуждение начисто отбивало всю сокровенную память о сне. Что-то было — высокое, удивительное, необык новенное, но что — убей, не помню.
Всё время на грани последнего несчастья. Щемит, щемит сердце, и никуда от этого не денешься, ничем не заговоришь, не засуетишь.
Каждой новой любви я приношу в жертву какую-нибудь бессловесную жизнь. Аде — зайца, Тамаре — корову [39] . Откуда во мне этот языческий атавизм? Слабый и робкий, я ни на один серьезный грех не могу решиться просто так, мне надо обрезать прошедшее. Лучше всего начинать новую жизнь с убийства, это кладет резкую грань между прошлым и настоящим, удивительно обновляет и освежает душу, выжигает привычное, домашнее, освобождает для «порока».
39
Зайца я, правда, задавил, о чем есть запись, но корова, сама сунувшись под машину, отделалась ушибом.