Дневник
Шрифт:
Сей час семья выплачивает но сто рублей (десять новыми) в Месяц из пенсии хозяйкиной матери, которую придавила корова в хлеве. Вся пенсия, данная ей по инвалидности, составляет двенадцать рублей в месяц. Рассказывая мне об этом, старая хозяйка вообще-то веселая, радостная, отчаянно расплакалась. Не от жадности, от обиды, бесправия и бес немощности…
У меня был занятный егерь: краснорожий, глупоглазый, а на деле вовсе не дурак. Он из соседней деревни, доволен жизнью, вернее нынешним ее поворотом, до какого-то очумения. Еще бы, чем ие жизнь! Как служащий Максатинского охотхозяйства, оп — при паспорте, следовательно, всегда может вырвать из крепости жену — колхозницу и двоих детей. Ему положена зарплата: пятьдесят рублей в месяц. В колхозе с недавнего
Годовой бюджет моего егеря складывается таким образом: зарплата, трудодни — его и жены, отстрел лося (90 рублей, кроме того, голова и копыта, идущие на холодец), отстрел шести — семи рысей (14 рублей за рысь). Дети его собирают клюкву, которой здесь видимо — невидимо; клюква и лук — главные статьи местного экспорта. Если к этому прибавить, что он слегка браконьерит: то глухаря завалит, то тетерева, вальдшнепишку подстрелит, уточек парочку, да и сеточку забросит на язя и леща, — то жизнь у него просто выдающаяся.
Мы с ним ходили на вальдшнепа. Тяга была великолепная: девять вальдшнепов прошли надо мной, все на выстреле, но я безбожно мазал. У вальдшнепа угрюмое лицо, круглые, полные, как у спаниеля, глаза. Болотистая почва под ногами кишела лягушками. Они прыгали, спаривались, надсадно орали. Вскоре не слышен стал вальдшнепиный «хорк», кусты и травы сотрясались от чудовищного, страстного ора. Всё вокруг было полно отвратительного шевеления, а в конце просеки, в розовой грязце умирал день.
Вот я опять в Ленинграде, в номере «Астории». Из окна во весь рост и размах виден святой Исаакий Далматский, дом Мятлевых и скверик, где во время войны у семьи Гиппиус был огород. Вчера мне открылось одно мое заблуждение. Когда я в Москве думаю о Ленинграде, у меня спазм тоски, физическое ощущение боли от любви к нему. Когда я приезжаю, мне лень выйти на улицу. Нечто сходное происходит и во время поездок за рубеж. Я не потерял головы от счастья ни в Касабланке, ни в Афинах, ни даже в Париже. А глядя на скверные парижские фотографии, не могу поверить, что был там и остался жив, так он мне прекрасен. Видимо, когда притаскиваешь куда-либо свою грандиозную ненужность и сложность, всё как-то депоэтизируется, меркнет перед утомительным напором собственной беды. Поэтому самое ценное не поездка, а тоска по ней, тоска по Ленинграду, Парижу и невиданной сроду Ниагаре. Из этого могут возникнуть «дивные звуки» (да и возникли — «Моя Венеция»), а не из туристско — гостиничного мыкания.
Надо умнее использовать эту тоску и не пытаться утишить ее бессмысленным паломничеством в Ленинград, Псков, Пушкинские горы и Париж. Самая лучшая заграница — мой письменный стол на даче.
И снова Москва. Дача. Мой бедный дом, который после заболевания Якова Семеновича как будто изгнил внутри. И вялая тоска.
Прячусь за сценарии и заявки на сценарии, за рецензиро вание рукописей и совещания от болезни Я. С., от страха за маму, от страха смерти.
И водка, и эти мои нынешние дела — явления одного порядка: только бы спрятаться от действительности, от себя. А писать даже мои жалкие рассказы — это иметь дело с жизнью, а значит, и смертью.
На поле грачи враз подпрыгнули, распластав крылья, и тут же опустились на землю.
Пишу это, как ни странно, в Спа, курортном городе Бель гии. Сижу в сквернейшем номере: три кровати, жалкий шкафик непонятного назначения, столик с красной столешницей, два стула, крошечный умывальник, зеркало. Из окна непритязательный, но в общем приятный вид на
На крышах — телевизионные антенны, вдалеке зеленые склоны гор.
В городке: казино, где выступают европейские знаменитости — Далида, Шарль Грене и местные «биттлы». Много симпатичных собак и оголтелых автомобилей.
До этого мы уже объездили крошечную страну Люксембург. Сам город того же названия был бы вполне зауряден, если б не рассекающий его надвое громадный ров. По дну рва течет узкий, заключенный в каменное руслице ручей, по сторонам — аллеи старых деревьев, мощно взбирающихся по крутым стенам оврага: клены, ивы, ели, пихты, вязы. Здесь внизу на скамейках мы видели лишь одну единственную влюбленную пару, тесно сплетенную конечностями, да двух дряхлых стариков.
Вообще Люксембург поражает своим малолюдством, город в дневные часы кажется вымершим; есть что-то устрашающее, в духе Бредбери, в этой раскрепощенности городского пейзажа от людей. То ли город после нашествия марсиан или термоядерной войны, то ли некие мистические декорации, ожидающие наполнения из космоса. Приготовлено всё: оча ровательные коттеджи, прекрасные машины вдоль тротуаров, афиши и рекламы (особенно часто — полногрудой матовосмуглой женщины в кружевном лифчике), ларьки с пестротой журнальных обложек, лавки, лотки зеленщиков с крупной клубникой в плетеных корзиночках, артишоками, бледной спаржей и краснорожими помидорами, светофоры, зажигающие поочередно в своих глазках то зеленого, то красного человечка, цветы, деревья, даже недвижные курчавые облака в синем небе.
Правда, в субботний вечер, накануне нашего отъезда, мы увидели тускло резвящихся люксембуржцев. Они ходили по улицам, ели жареный картофель из целлофановых мешочков, невкусное, какое-то сухое, прессованное мороженое, вяло атаковали двери кабаре с целомудренным стриптизом и двери немногочисленных кино. Во всем чувствовалось непроходимое бюргерство, приличие, заморозившее кровь.
Посольские работники говорили, что такова сущность здешнего народа: мещанские устремления к комфорту, уюту, достатку и тишине, способность до конца растворяться в необременительных служебных обязанностях, вечернем отдыхе возле телевизора и каникулярном кемпинге на берегу ручья. В Люксембурге нет рек, Мозель от стрежня принадлежит Западной Германии.
Любое увлажнение почвы привлекает к себе сотни туристов. У каждой лужи вырастает нарядный палаточный городок. Есть во всем этом что-то душноватое. Люксембург — не для людей, страдающих клаустрофобией. Впрочем, я забываю, что Люксембург распахнут во все четыре стороны света. Между ним и его соседями нет границ в нашем понимании. Лишь от Западной Германии его отделяет условная будочка при въезде на мост через Мозель и мирно покуривающий возле нее часовой. И все-таки, Люксембург душен — людьми, малостью их привычек, стремлений, обычаев…
Живописная семья хозяев гостиницы, где мы нашли приют. Мадам — сухощавая блондинка со скипидарным запахом изо рта; ее муж — порнографический красавец в усах, кудрях, с большим брюхом под грязной сеткой; очаровательная четырнадцатилетняя дочь, влюбленная в красавца — отца, угловато — грациозная, быстрая, как молния.
Мадам дьявольски ревнует своего мужа, который день-деньской ничего не делает, только болтается по ресторану или стоит в дверях, улыбаясь посетителям и проходящим женщинам. По ночам у них происходят шумные, бурные скандалы, мордобитие и, видимо, любовь. Они встают поздно, по утрам мадам тиха, вяла, расслабленно томна. В нежностях, которыми то и дело обмениваются отец и дочь, есть что-то двусмысленное, нечистое. Причем, нечистота эта идет от дочери, отец бессознательно поддается ее игре с щекоткой и поцелуями.