Дневник
Шрифт:
Опять непозволительно долго не делал никаких записей, а ведь сколько всего было! Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» это обо мне.
Я дал разворот, как в доброе старое время. Много сделано лишнего, но представление о мире, в котором я живу, у мен крайне расширилось. Прихожу домой и застаю Петьку в мое!: постели, в моих простынях, с девкой, подхваченной на улице. У нее красивая фигура, отличные ноги и асимметричное лицо: один глаз меньше другого. Девка без малейшего смущения приветствует меня и отправляется в ванну. Я иду чистить зу бы, она совершенно голая стоит под душем и не Делает даже машинального жеста, чтобы прикрыться. Потом она увязы вается с нами на охоту, там спит с Краснонольским, а днем целует мне руки и говорит о своей любви ко мне и плачет и уходит в лес, не встретив взаимности. Там ее с, огромным трудом отыскивает Уваров, кроет страшенным матом,
Когда мы вернулись в Москву, любовница Шнейдера, по еле тщетных попыток навязаться мне, стала говорить хамским голосом, звонить куда-то из всех автоматов (потом выяснилось, она звонила Петьке) и, наконец, потребовала доставить ее на стоянку такси.
Плохо я живу. Болит, ноет нога, не давая заговорить себя ни токам Бернара, ни массажу. Гноится предстательная железа, обещая мне ужас район ной больницы, серое, жесткое белье, халатик до пупа и арестантские портки, жидкую ячневую кашу, чудовищную вонь урологической палаты, вокзальную тоску, мучительные процедуры.
А Геллы нет, и не будет никогда, и не должно быть, ибо та Гелла давно исчезла, а эта, нынешняя, мне не нужна, враждебна, губительна. Но тонкая, детская шея, деликатная линия подбородка и бедное маленькое ухо с родинкой — как быть со всем этим? И голос незабываемый, и счастье совершенной речи, быть может, последней в нашем повальном безголосья — как быть со всем этим?
Осталось одно: сжать зубы и всё перетерпеть: боль, одиночество, больницу, неопрятность отвратительного лечения; измучить себя возней со своими дрянными хворостями, доконать в ненужной, фанатичной и мало производительной работе, а там видно будет. И нечего жалеть себя, подумаешь, какой гений погибает!..
Но худо, худо, и осень золотая и синяя, а делать с ней нечего. Боль и гной, и бородавки, и плохой, непрочный сон, и тоска.
Лена была обречена на несчастливую жизнь. У нее сразу всё пошло нелепо. Мальчик — муж, ставший узником в двадцать лет, другой муж, уже незаконный, ребенок, считающийся внебрачным. Нелегальная профессия, вечный страх разоблачения, бесцельная мука со мной, хроническое нездоровье, болезненная толщина, вдруг обнаружившаяся неполноценностью Сашки, на вид такого здорового и сильного, — сколько беды выпало одному человеку! У нее был коротенький просвет счастья, когда я расстался с Валей и еще не нашел Аду, когда у нее доставало сил и легкомыслия забывать обо всем и радоваться жизни. И теперь она переживает жалкое подобие счастья — старый, больной, в парше и радикулите я опять попал в круг ее бедной заботы. И сколько в ней доброты и даже легкости, способности радоваться и написанному, и сказанному, собачьим поцелуям и кошачьей ласковости. Как много носят на себе ее толстые старые плечи! И та холодная эгоцентристка еще смела презирать ее за лицемерие и фальшь. Конечно, в ней была фальшь, — легко ли всю жизнь любить одного человека и мириться с его отчужденностью, любовью к другим женщинам, и не только мириться, но под конец понуждать себя к восхищению одной из этих других женщин. Надо было не фальшь ее замечать, а самоотречение, преданность, высоту сердца; жалеть ее надо было, плакать над ней.
Я занимаюсь сейчас кристаллизацией навыворот: отсекаю, отлущиваю от Геллы дурное, дико эгоцентрическое, холодножестокое, бестактное, даже подлое, а милые, невольные безотчетности: опущенные горько губы, беззащитную тонкость шеи, припухлость татарских глаз — дико и сумрачно глядящих из тайника — возвожу в ранг добродетелей. Но проблески милого в ней не имели отношения ко мне. Она меня ненавидела, да и не только меня — всю семью, даже наших животных. Мы были препятствием на пути к пьянству и распаду, она не прощала нам этого. Она не врала, когда говорила, что презирает меня. Она в самом деле презирала меня за ею же придуманное помешательство мое на ней. А у меня не было помешательства. Была, да и есть еще, любовь, но слепоты любовной нет и не было. Я всё видел и всё низал на пить, всё ждал какого-то окончательного оскорбления. Я не хотел с нею расставаться и давал ей возможность избежать этого: не переходить самой последней грани, но она все-таки перешла. Если б я вернул ее сейчас, ее презрение стало бы ликующим.
Я выходил из леса, когда увидел на земле перед молодым ельником толпу сорок и ворон. Они все кричали, подпрыгивали угрожающе, словно играли в зловещих хичкоковских птах. И вдруг я увидел, что они неспроста затеяли свой базар: в центре круга скорчилась большая огненно — рыжая лиса. Мое появление вспугнуло стаю, птицы стали с шумом разлетаться. Обалдевшая от страха лиса очнулась, внимательно, задумчи во поглядела на меня,
Необыкновенные дни: тепло — до 15°, иногда ветрено, но чаще — неправдоподобно тихо, небо голубое, деревья почти облетели, мощно и сладко пахнет палая листва, в аллеях сухо, и трудно поверить, что на исходе последняя неделя октября — Живу в бреду. Процедуры, уколы, полусон, неверие, что всё бывшее и в самом деле было. Мощно справляю я тризну по Гелле. Над всем этим мрачно нависает поездка в Африку под израильские бомбы и ракеты. Зловещий клоун Анька творит дьяволиаду у кровавого ковра. Киносуета, кииогрязь вторгаются в мой бред, как мелкие чертенята в шабаш взрослой нежити на Брокене. Тут же ремонт, запахи политуры и купороса, жалкие, потерянные собаки, милая, безмерно любимая бедная мама, жалкий, противный и тоже до слёз любимый Як. Сем., вспышки памяти — боли о Гелле, Ленина жалкость, Адина потерянность и симпатичность, мои тщетные попытки присесть к письменному столу, боль в заднице от ишиаса, геморроя и раздражения слизистой оболочки, урологическая больница — уголок ада, неквалифицированные, легкомысленные врачи, Изя с дрянной и удороженной невесть почему обувью, датский сыр (его съедают горы), необходимость всё время что-то извлекать из таинственного маминого шкафа и вечная боязнь, что дальше будет еще хуже — вот моя жизнь. Но покамест боязни и суета прикрыли меня от главной муки. Что-то ждет меня впереди?.. Надо придумать себе дальнейшую жизнь.
Вот я опять подвожу итоги прожитого года. Да полно, неужели прошел год? Я же вчера только подытоживал год 66–й. А поездка в Болгарию была куда раньше. Не говоря уже о поездке к Гейченко, то было Бог весть когда. И тем не менее… Это был, наверное, самый страшный год моей жизни. Я расстался с Геллой. Даже если когда-нибудь мы вновь сойдемся, это будет не та Гелла, которую я сперва любил, потом любил и жалел, наконец любил, жалел и ненавидел. Вернуться может лишь другая, похожая на нее женщина, но какой бы эта женщина ни оказалась, она всё равно будет хуже.
Румынская авантюра тоже дорого стоит. Я и сейчас не постигну своего поведения. Может быть, так и выглядит настоящее отчаяние, когда человек становится страшен и губителен для окружающих? Еще я скверно и унизительно болел и мучительно лечился. Еще Салтыков на последнем этапе испортил сильный фильм «Бабье царство», еще меня обманули Калатозов [71] и Таланкин. Еще — двусмысленный успех «Суджанских мадонн» [72] , созданных в благородном содружестве… Ну а еще? Настоящая повесть «На кордоне», настоящий рассказ «Срочно требуются седые человеческие волосы» и несколько настоящих рассказов из книги детства. Bce — таки год прожит не зря. Мне было из рук вон плохо, но написал я свои лучшие вещи. И потому — спасибо тебе, страшный 1967–й год…
71
С кинорежиссером М. К. Калатозовым 10. М. Нагибин работал над сцепарием советско-итальянского фильма «Красная палатка», вышедшего па экраны в 1970 г. В титрах значилось: «Авторы сценария — Р. Болт, Э. До Кончини, М. Калатозов при участии 10. Нагибина». — Примеч. ред.
72
«Суджанские мадоппы» — драма в 2–х частях Ю. Нагибина и Ц. Солодаря. Выла поставлена на сцене Московского театра им. Ленинского комсомола. Постановка и сценическая композиция — С. Л. Штейна. — Примеч. ред.
1968
Познакомился с двумя представительницами юного поколения. Лариса — студентка четвертого курса филологичес кого факультета МГУ, Жанна — слушательница курсов по подготовке в Ин — яз. У Ларисы отец штурман, всё время летающий за рубеж, отец Жанны летчик — испытатель, недавно погибший при посадке нового истребителя. Ларисе двадцать два года, Жанна на год моложе. Лариса маленькая, мелко хорошенькая, с худыми ногами и высокой, полной грудью. От нее несет неврастенией, как из погреба сыростью. Бесконечные перепады настроения: то возбуждение, подъем, веселость с похабством, то резкий спад, подавленность, едва удерживаемое хамство. Сама себя объясняет «по Фрейду», хотя и не читала его. Всю жизнь их семья ютится в одной комнате, ей запрещено являться домой позже половины одиннадцатого, а в одиннадцать гасится свет, все ложатся и ровно через четверть часа отец взгромождается на еще молодую, «страстную», по словам дочери, мать, и начинается любовь на полночи. И так всякий раз, когда отец ночует дома. Лариса научилась испытывать наслаждение еще в отрочестве, отзываясь на бурную и стыдную любовь родителей. «Казалось, отец имеет сразу двоих — мать и меня». Теперь к ним подключилась еще одна участница — младшая сестра Ларисы, правда, она прибегает к помощи мастурбации, о чем Лариса говорит с презрением. Но, похоже, она просто ревнует младшую сестру к отцу. Луи Селин со всеми своими ужасами может идти спать…