Дочь
Шрифт:
– Ну, и без риса можно революции помогать. Русские рабочие не только без риса, но и без хлеба сидят. А наши старые революционеры - Фигнер, бабушка русской революции, Морозов и другие жизнью жертвовали, по двадцать лет в одиночном заключении сидели за идею, а вы боитесь без риса остаться!
– Да, это правда, - сказала она.
– Плохой вы революционер, Такэ-сан, - сказала я. Она была слишком бесхитростна, наивна и искренна, и желание дразнить ее постепенно пропадало. Замуж вам надо, Такэ-сан, детей рожать и воспитывать.
– Мне надо замуж?
– И она вдруг расхохоталась
– Ха, ха, ха! Замуж, мне? Никак нельзя!
– Почему нельзя?
– Никто не захочет меня!
– И она законфузилась.
– Очень не-кра-си-ва-я.
Когда она приходила к нам, соседи глазели на нее. Профессорская Ока-сан с Кадзу-чан за спиной выглядывали из дома, Суми-чан, вытирая на ходу красные руки и расправляя подвязанные рукава кимоно, выбегала на улицу и кричала:
– Смотрите, смотрите, какой хорошенький мальчик!
Японки смеялись, закрывая рты широкими рукавами кимоно, перешептывались и с жадной откровенностью рассматривали мальчика-японку. А она, в черном костюме, мужской шляпе и желтых башмаках на низких каблуках, с портфелем, быстро и деловито шагала по улицам, ни на кого не глядя. Она привыкла к насмешкам.
Такэ-сан часто с восторгом говорила нам о своей приятельнице, передовой и очень популярной среди молодежи писательнице, которая тоже сочувствует большевикам.
– Она очень умная, - говорила Такэ-сан, - не такая, как я.
Но мне показалось не так. Разговаривая с писательницей, я несколько раз вспоминала одно из любимых сравнений моего отца - человека с дробью. Числитель - качество человека, говорил он, знаменатель - его самомнение. У Такэ-сан был небольшой знаменатель, у писательницы - громадный.
– Здравствуйте, - сказала писательница и, не дожидаясь, пока Такэ-сан нас познакомит, это была излишняя формальность, протянула мне руку, немного выворачивая локоть.
– Давно из России?
– Она бойко говорила по-русски.
– Да, уже скоро год.
– Когда же думаете возвращаться?
– Да при большевиках возвращаться не думаю.
– Вот как!
Она пристально посмотрела мне в глаза, я не отвела своих. И как иногда, неизвестно почему, в людях мгновенно вспыхивает любовь, так здесь вспыхнула враждебность. Я не столько увидала это по тени, пробежавшей по ее бледно-серому, нездоровому, ожиревшему лицу, сколько почувствовала. Она мне тоже не понравилась. Я любила японских женщин, в писательнице же не было ничего ни женственного, ни японского. Ее развязность, непринужденность, мужеподобная одежда, манера, с которой она не переставая курила, опираясь на правый локоть, держа папиросу между двумя пальцами и тонкой струей пуская в потолок дым, - все показывало, что она давно уже переросла ненужную и глупую, с ее точки зрения, нежную скромность и застенчивость японской женщины.
– Я думала, вы сочувствуете большевикам, вы столько лет работали с ними. Разве ваш отец не сочувствовал бы освобождению народа из-под гнета царизма?
– А что общего между большевиками и освобождением рабочего класса?
– "Ох, не надо было бы спорить", -
– Что, что такое? Не понимаю...
– Писательница вся насторожилась, готовясь броситься в бой; короткая рука с папиросой замерла в воздухе.
– Большевики же раскрепостили рабочий народ.
И я не сдержалась, начался глупый, ненужный спор. Мы обе кричали, не слушая друг друга, недоброе чувство разгоралось все сильнее и сильнее. Писательница спорила так же, как я, то есть несдержанно и грубовато. Минутами я забывала, что она японка, мне казалось, что передо мной - большевистская агитаторша.
– Вы говорите, что крестьян ссылают?
– кричала она.
– Ссылают не крестьян, а кулаков! И хорошо делают! Надо в порошок стереть всех тех, которые мешают советской власти!
– Пухлый кулачок сжался и с силой опустился на стол.
– Может быть, вы скажете, что надо и буржуазию по головке гладить? Пускай опять царя сажают...
– Но почему вы думаете, что именно вы, ваша партия имеют право карать? Почему именно вы знаете, что лучше народу?
Она не слушала меня.
– Ах, ну что вы можете мне сказать, вы, у которой революция отняла все?..
– Революция дала мне все: научила меня работать, дала мне положение, хорошее жалованье... Но не во мне дело, дело в миллионах рабочих и крестьян...
– Крестьян? Мелкая буржуазия, собственники, мещане, не могущие понять своих же собственных интересов...
– Вот вы их и учите ссылками, разорением, расстрелами!
– Да, да, да!
– кричала она в исступлении.
– И надо расстреливать, если они мешают нам...
Наступило неловкое молчание.
Ольга Петровна и Такэ-сан, не принимавшие никакого участия в споре и тщетно старавшиеся нас остановить, перевели разговор на другое.
Она не приходила больше, и я была рада. И я рада, что таких мало. Хорошие, честные, спокойные женщины борются за свои права в Японии другим путем.
Отказ вернуться в СССР
3 февраля 1931 года, после почти полутора лет пребывания в Японии, я получила следующее отношение:
"3 февраля 1931 г.
Г. Александре Львовне Толстой.
Настоящим прошу вас прийти в мою контору в пятницу 6-го сего месяца в 12 ч. дня по вопросу, связанному с вашим пребыванием за границей.
Генеральный консул СССР в Токио
Подольский".
Перед этим я только что написала письмо замнаркому по просвещению Эпштейну, прося его продлить мою командировку, так как я в настоящее время пишу книгу об отце и хочу ее здесь, в Японии, закончить. Кроме того, я прошу его дать мне обещание, что школа и музей будут вестись на тех началах, как это было при Ленине, то есть не будет в них никакой антирелигиозной пропаганды. На это мое письмо Эпштейн мне ответил, что хотя работы много, но все же они разрешают мне продлить командировку до сентября, а что касается принципиальной установки толстовских учреждений, сговоримся, когда вы вернетесь. Получив бумагу от заместителя наркома, я сразу же приняла решение: порву окончательно с советским правительством и не вернусь больше в Россию, если власть не переменится. И я написала следующее: