Доизвинялся
Шрифт:
А вот толстая девочка на меня согласилась бы, но это было уже совсем другое дело. Да, идея была поистине заманчивая. Насколько знали мы с приятелями, в нашем уголке Северного Лондона такая имелась только одна. Звали ее Венди Коулмен, и по неизвестной причине мы считали, что она пойдет навстречу нам всем, даже тому, у кого есть грудь. Нужно только подождать, и мы утешали и ублажали себя этой мыслью – иногда безжалостно. Моя очередь пришла однажды теплым летним вечером, на одной из вечеринок, которые, кажется, происходили каждое воскресенье то в одном доме, то в другом: дешевый сидр или слабоалкогольный «тан-дерберд», миски с отсыревающими картофельными чипсами, из магнитофона орут «Клэш» или «Кьюр» – ведь нам нравилось изображать
Оглядываясь назад, я понимаю, что на Венди мы клюнули из-за хорошенького личика. У нее были темные, широко расставленные глаза, полные губы и на удивлением маленький курносый носик. В Сочетании с наиважнейшими секретными сведениями, что она готова пойти дальше поцелуев, это стало тем самым смягчающим обстоятельством, необходимым кучке жестоких подростков, чтобы забыть о ее габаритах, которые в противном случае сделали бы ее неприкасаемой. Сейчас я спрашиваю себя, такой ли уж она была толстой. Возможно, став взрослыми, мы просто назвали бы ее рубенсовской, но в четырнадцать лет никто не подыскивает эпитетов, порожденных фламандской школой.
Не помню точно, с чего все случилось. Наверное, мы обменялись несколькими фразами. Без этого нельзя. Я принес ей пластиковый стаканчик (скорее всего «тандерберда»), а потом она просто взяла меня за руку и повела в темный уголок в глубине сада. Я шел, не оглядываясь, так как знал, что все до единого мои приятели, ухмыляясь, наблюдают за мной с веранды. Я только старался делать вид, что мне все нипочем, и мысленно проигрывал сцену, которую столько раз репетировал в одиночестве дома. Она остановилась у большого дерева, под которым лежал коврик (устроителю вечеринки полагалось бросить коврик в дальнем уголке сада как раз для этой цели), и она меня на него потянула. Помню, она так дернула меня за собой, что я сел на корень, а она оказалась у меня поперек колен. Некоторое время мы целовались, обмусоливая друг другу щеки. Я старался запустить руку ей под блузку, но она все шлепала меня по ней, а потом, словно в награду, положила свою мне на пояс. Вскоре мои джинсы были расстегнуты, и ее пальцы завозились в полах свободной рубашки. Наконец я почувствовал, как ее рука вошла в контакт с кожей и сжалась.
Внезапно рука перестала двигаться, точно она не знала, что теперь делать. Мы все еще целовались, но было ясно, что мысли у нее заняты другим, так как ее язык вдруг замер у меня во рту, а мой крутился вокруг него, как удавка из грязного белья в стиральной машине. Однако теперь она вдруг за меня взялась, и стоило ей сжать сильнее, я взвизгнул – впрочем, прилепившиеся друг к другу губы приглушили звук. Валик податливой плоти, который она мяла, был совсем не тем, что она искала, а обширной складкой на животе, к тому же, пытаясь уцепиться покрепче, она впилась ногтями по обе стороны от него. В конце концов она разжала пальцы, и мои напрягшиеся плечи опустились и обмякли. И не только они одни. До того момента, как она вонзила в меня ногти, я очень жаждал Мгновения. Я растерялся, и это было так мучительно, что моя эрекция просто исчезла.
Найдя то, что от нее осталось, Венди несколько раз бесцельно дернула и жарко шепнула мне в ухо:
– Ну что, остается только вернуть мертвеца назад в гробик, а?
Спотыкаясь в темноте, мы вернулись к дому и пошли каждый своей дорогой: она – внутрь, я – к толпе приятелей, ждавших на веранде моего возвращения. Они хлопали меня по спине, принимая в «клуб любителей Венди». Я небрежно и гордо похмыкивал, а про себя молился, чтобы она никому не проговорилась о моей реакции, вернее, об отсутствии оной. (С безупречной, хромающей логикой четырнадцатилетнего мальчишки я считал, что не проговорится – ведь тогда сама себя выставит в дурном свете.) Позднее, когда грохот гитар «Кьюр» сменился «Хеллоу» Лайонела Ричи, втускло освещенном дворике начались медленные танцы. Помнится, во время медленных танцев под конец любой вечеринки я всегда
Мне следовало бы этим переболеть, но нет. На следующий день после того, как мне сообщили о смерти Джона Гестриджа, я поехал в редакцию. Главный редактор важно сидел на уголке стола, и я снова поймал себя на том, что ежусь в точности как это было более двадцати лет назад и столько раз с тех пор. Мускулистое тело Роберта Хантера, то, как ему было в нем комфортно, сама его физичность меня подавляли. Он словно бы понимал какие-то азы мужественности, которые никак мне не давались. Один американский приятель мне как-то сказал, что мой редактор выглядит как человек, которому место в прериях Вайоминга где он мог бы загонять в краали скот. Я часто жалел, что он здесь, а не там.
Хантер не смотрел на меня прямо. Он редко когда смотрел на собеседника, на случай, если тот попросит о чем-то, что Хантер может дать. Его взгляд шарил по серым рядам письменных столов отдела новостей. Он тоже прикидывал, куда может завести история с Гестриджем.
– Положение у нас сейчас самое выгодное, – сказал он, милостиво мне кивнув. – Мы не просто сообщаем о новостях, мы их делаем. Мы на шаг впереди. Подталкиваем события. Продвигаем нашу точку зрения в мир.
– Хотите, чтобы я довел до самоубийства еще парочку шеф-поваров?
– Именно… да нет, нет, конечно, нет. Вам не в чем себя винить. Никогда такого не делайте. Не ваша вина, что он, ну… сами понимаете, висел на волоске. Совершенно очевидно, что вы случайно попали в слабое место в его… ну, сами знаете…
– В душе?
– Вот именно, в душе.
Повисло молчание.
Потом он сказал, словно цитировал редакционный подвал, который собирался написать:
– Мы события не изобретаем, но, когда они происходят, наш долг их понимать и истолковывать.
– Возможно, – пробормотал я.
Я пошевелил пальцами ног и почувствовал укол острой, мелочной боли в левом мизинце, где образовывалась мозоль. Я всегда так делаю, когда нервничаю: на ноги можно положиться, они не преминут доставить мне большое или малое мучение – эдакий физический эквивалент того, что у меня на душе неспокойно. Условный рефлекс, так сказать.
– Никакого «возможно». Стопроцентно, – ответил он.
Непреложная уверенность – единственная валюта редакторов отдела новостей, и бумажник Роберта Хантера от нее распух. Встав, он поднял руку, приветствуя молодую женщину, которая быстрым шагом приближалась к нам с цоканьем шпилек и шорохом дорогого брючного костюма из хлопка с начесом.
– А вот мои мальчики, – сказала она, когда подошла.
Она приподнялась на цыпочки поцеловать Хантера в щеку и чуть дольше необходимого задержала руку у него на шее. Он ее не стряхнул.
– Ты ведь знаком с Софи, верно? – сказал он, но на меня не посмотрел, и она тоже. – Из пиар-отдела.
Они никак не могли друг от друга оторваться. Я улыбнулся как последний идиот, но промолчал. За все время моей работы здесь я и словом с ней не перемолвился, но знал, кто она, и этого хватало.