Долгое чаепитие
Шрифт:
– Ну, наверное, вилки и ножи не пригодятся.
– Ничего, – отвечает мама, – пусть привыкают, обед должен быть по правилам, – она показывает глазами папе на нас.
Папа улыбается. Мы завороженно смотрим на банку со светло-жёлтой жидкостью и мутным осадком на дне. Мама трогает банку, муть на дне поднимается облачком, всплывают несколько каких-то темных горошин, которые, описав небольшую дугу, снова ложатся на дно.
– А что это там? – спрашивает Володя.
– Это немного самого супа со дна котла попало, вон даже несколько чечевичин плавает, – отвечает папа. Мама переливает суп из банки в кастрюльку.
– Я подогрею его, печка ещё теплая, – она открывает дверцу печки,
– Ничего, ничего, – успокаивает папа. – Пока греется суп, мы всё очистим. Это из чего же пирог?
– Из кофейной гущи. Хорошо что я её не выбрасывала…
– Ты доедай, Илёша, я сейчас чай принесу, – говорит мама и продолжает что-то рассказывать о детской соматической больнице…
В комнате полутёмно, чтобы не мешать Маше, которая уже спит за зеркальным шкафом. Шкаф стоит посередине комнаты, зеркалом повёрнутый к окну, чтобы в дневное время отражать свет от окна. Между узкой его стороной и стеной комнаты – узкая и маленькая кровать Маши, а за глухой задней стенкой шкафа – тахта моя и брата, но брат уже полгода в армии, так что я блаженствую и сплю один на полуторной тахте…
Мама продолжает что-то вспоминать про Наташу, про какого-то Колю, которого я совершенно не запомнил. Папа поворачивается спиной к письменному столу, включается в разговор:
– Вера Ивановна Долинина была начмедом в детской соматической – жена того самого профессора Долинина, лекцию которого ты сегодня слушал, а сам Долинин преподавал у нас в Институте истории искусств, пока институт не закрыли, а Наташа – дочка другого нашего профессора, Гуковского. Он погиб на допросе лет пять назад, – папа замолчал, он слышал мамин рассказ, наверное, уже не в первый раз, и снова повернулся к своему столу. Мама посмотрела ему в спину и закончила как-то уже без интереса.
– Наташа позже вышла замуж за сына Долинина и Веры Ивановны – Колю, он тоже там был в больнице. Но потом Наташа и Коля разошлись.
– Долинина?! – переспросил я. – Наталья Долинина? Та самая, которая пишет книги, преподаёт литературу? Так это – Наташа? Она после той бомбёжки научила меня правильно завязывать шнурки, чтобы не развязывались.
Папа отодвинул кресло от стола, встал:
– Пора спать, уже поздно. Машу разбудим, – папа выглядел несколько недовольным. Мой поздний приход и разговоры нарушили его план, и он, отвлёкшись, не успел сделать то, что намечал на вечер.
Я пошёл на кухню. Не зажигая света, прошёл через тёмный коридор и прихожую. Под дверью Анны Давыдовны светилась полоска света. На кухне верхняя половина окна едва брезжила отражённым от облаков рассеянным светом. Нижняя была заслонена большим продуктовым ящиком, использовавшимся в качестве холодильника и нависающим над задним двором дома. В верхнюю половинку окна я увидел, что снег уже перестал идти, ветер частично разогнал тучи. В просветах появлялись звёзды. За спиной послышался голос папы:
– Ну что, нашёл Полярную звезду?
– Нашёл. Вон она в разрывах облаков. Видишь, ветер переменился на северный. Завтра будет ясная погода. Циклон прошёл. Нам про это профессор Крат рассказывал на лекциях по астрономии. Он старый и совсем близорукий. В Пулково работает, заведует лабораторией Солнца…
Папа подошёл сзади, обнял меня за плечи.
– Илёша… – прижался ко мне щекой и почему-то шёпотом спросил: – А помнишь, как мы ходили с тобой мыть руки перед сном в сорок первом, перед войной?
– Да – так же шёпотом ответил я…
3
Нет,
…Я совершенно не помню, как мы с Володей и с мамой исчезли (ушли, уехали) из Детской соматической. Я просто помню, что было тепло и светло. Я и Володя снова держимся за мамины руки, в которых у неё ещё чемодан и какой-то (или какие-то) узел, а через плечо всё та же полевая сумка с документами. Мы поднимаемся по узким качающимся мосточкам на стоящий у берега чёрный буксир. Сзади буксира стоит на длинном тросе такая же чёрная большая баржа. В нее тоже, но уже по двум мосткам, поднимаются тёмные вереницы людей. Военные, которые стоят у мостков, покрикивают на них, торопят. Мы с мамой поднимаемся на палубу, впереди открытый большой чёрный люк в который в который спускаются люди. Мама отдавливает нас с Володей в сторону от всех идущих. Мы подходим к смотанному в кольца толстому канату, лежащему на палубе почти у самых перил, она сажает нас на него, кладёт рядом узел и чемодан, садится сама. К нам подходит человек в морской форме, его полосатый воротник и ленточки на бескозырке треплются по ветру:
– Прошли бы лучше в трюм. Здесь будет очень ветрено, мы пойдём ночью – станет холодно.
– Нет, нет, – отвечает мама, – меня и мальчиков очень укачивает в закрытом помещении. Они ещё очень слабые, – она прижимает нас к себе, – разрешите, мы тут посидим, я их укрою, – она смотрела на него снизу вверх, взгляд у неё был, как тогда в Старожиловке, когда она говорила папе и Коляне, что началась война, как тогда, когда отвечала дяде Фёдору из вагонной двери и на углу Пестеля и Моховой, когда она держала нас за руки, а мимо шли танки…
…Да, я вспомнил, я видел этот взгляд. Это было потом в Тихвине. Воинскую часть, в которой служил папа и работала мама, перевели из Архангельска в Тихвин. Там было тихо и тепло и даже деревянных тротуаров, как в Архангельске, не было. Я ходил по какой-то поляне, наверное, около нашего барака и вдруг наткнулся, почти наступил, на птицу, которая, распластав крылья, сидела на земле. Я присел, чтобы получше рассмотреть её и протянул руку, чтобы потрогать, но не дотронулся. Птица сидела, прикрыв собой какие-то голубоватые в крапинку яйца, одно из них чуть высовывалось у неё из под перьев. Она смотрела на меня круглыми черными глазами и не улетала. Её взгляд не двигался, глаза не моргали, они смотрели в меня… Это были те самые, мамины глаза…